Дмитрий ХОБОТНЕВ |
МОЛОДЫЕ ГОЛОСА
НАВСЕГДА
Рассказ
Все началось в день моего непосредственного рождения, которому я обязан беспечным и счастливым детством своим. В то время, как родители других детей ждали с минуты на минуту первое слово и мучили беспощадно своих подопечных всевозможными упражнениями и визитами к докторам, если ожидание затягивалось, в моем доме жило спокойствие. Не то, чтобы людям, родившим меня, хотелось тишины. Просто почему-то я появился на свет без языка. По правде сказать, я долгое время не чувствовал этого и не осознавал, что чем-то отличаюсь, что в чем-то ущербен. Возможно, я вовсе не был ущербен. Ведь мозг мой работал словно часы, раскрывая постепенно секреты окружающего. Возможно даже, что я был выше тех, кто имел возможность задать вопросы, потому как вопросы я мог задать лишь себе самому и был вынужден сам искать ответы, весь обращаясь в слух и созерцание. Но, увы! Я не смог объяснить всего этого, когда во дворе, где поначалу любил гулять, мне дали отвратительное прозвище «рыба», когда меня дразнили и смеялись над моими слезами прозрения. Теперь я не сержусь. Ведь они были всего лишь детьми, глупыми озорными детьми, не понимающими, что я не виноват в том, что у меня нет языка. Лишь один человек во дворе жалел меня и, должно быть, понимал меня, хотя я в этом и не уверен. Это была девочка. Не помню в точности: то ли мать ее переболела чем-то во время беременности, то ли была какая-то травма, но девочка родилась слабоумной (не могу подобрать слова мягче, хотя и ненавижу его). Как ни странно, ее отпускали во двор одну, и я совсем не уверен, что чье-нибудь заботливое лицо следило за ней из окна, хотя девочка вполне могла упасть в колодец или угодить под колеса. Мне страшно думать об этом, но я почему-то уверен, что за пустым окном смутно надеялись, что рано или поздно так и случится. Дети ее избегали. Мне кажется, они боялись ее. И впрямь, страшно бывало всем, когда она начинала смеяться, если туча закрывала солнце и тяжелая холодная тень ложилась на землю. Страшно становилась не оттого, что кто-то смеется, а оттого, что смех этот был наполнен какой-то смертельной монотонностью. Это был голос Бога, плачущего на руинах света. Да. Она одна жалела меня. Не той жалостью, с которой мы смотрим на голодающих в сводках новостей. Далеко не той. Однажды я гулял по двору, и туч не было. Было только солнце и странное в моем положении желание – желание петь. Помню, я начал изображать какую–то мелодию, издавая мычащие звуки, когда дети набросились на меня. Они толкали меня и обзывали «рыбой». Они спрашивали у меня, «не проглотил ли я язык», и смеялись, потому что я не мог им ответить. Я ушел и сел на скамейку у подъезда. Слезы душили меня, хотя я изо всех сил пытался сдержаться и не показать, что я побежден. И тут ко мне подошла она. Она улыбнулась мне и протянула мне пыльную стекляшку, должно быть самое дорогое, что она имела на тот момент. У нее были необычайно чистые глаза, в которых отражалось солнце. Все это было настолько удивительно, что будь у меня дар речи, я потерял бы его в тот момент. До этого случая она никогда ни с кем не общалась, просто ходила по двору и собирала пыльные стекляшки и камешки. А потом она вдруг погладила меня по голове маленькой теплой ладошкой и обняла. Это было уже слишком, и слезы, с которыми я так долго боролся, хлынули на ее дешевое платьице. Я тоже обнял ее, и мы долго сидели так на теплой скамейке. Два человечка, которым достались билеты в последних рядах жизни. Возможно, это был миг, когда я впервые испытал чувство любви, хотя уверенности в том, что это была любовь, нет. Но в чем я не сомневаюсь, так это в том, что то чувство было чувством абсолютного, совершенного взаимопонимания, для которого не нужны слова. Чувство двух существ, рожденное в стенах непонимания со стороны остального мира. Вскоре девочку сбила машина, как, вероятно, хотелось людям, позволяющим ей гулять в одиночестве. Ее похоронили, и жизнь потекла как прежде. Вот только тот день, когда мы сидели, обнявшись на теплой скамейке, никогда больше не повторился. Я не то чтобы жалел об этом: со временем я научился вообще ни о чем не жалеть. Тем более, что она навсегда осталась бы тем ребенком, наивно протянувшим мне пыльную стекляшку. Но я понял тогда одну вещь: на сострадание способны только те из нас, кто сам нуждается в сострадании. Впрочем, это было давно, хотя те дни и вспоминаются с особенной яркостью благодаря страшному открытию. Я неполноценен, и это навсегда. Понимаете? Навсегда! Пройдут годы, десятилетия, но и тогда я останусь все той же «рыбой», которую когда-то утешала на теплой скамейке маленькая слабоумная девочка. Второй этап моей жизни запомнился не столь отчетливо, разве, что тот день, когда начался этот самый этап. Я тогда учился в специальной школе. Все дети там были похожи на меня. Мы общались с помощью жестов или писали записки. По крайней мере, здесь никто не обзывал меня «рыбой». Здесь все были «рыбами», и это успокаивало, позволяя иногда на миг забыть, что есть другой мир – мир людей. Но в этот день миг забытия никак не приходил ко мне. Было то самое число, когда погибла девочка, собирающая камешки на оживленной дороге, и воспоминания шли рядом со мною, пока я возвращался домой. Тяжелыми влажными хлопьями сыпал снег. Это было красиво, но неприятно. Стучали колеса трамваев, каркали вороны, мимолетные люди роняли мимолетные фразы и навсегда исчезали за снежным занавесом. А память шла рядом со мною, и мир искажался перед глазами. Передо мною вдруг явственно возникла абстракция – полотно с диким нагромождением зигзагов и причудливых завитушек, полотно, символизирующее хаос бытия, движение, не имеющее цели, замкнувшееся на самом себе и само себя пожирающее. И в этой мысли я тогда ощутил что-то не по-детски новое для меня, какой-то грозный и неотвратимый перелом на теле моего собственного зигзага. Я шел, уже не замечая, как белые хлопья холодными каплями оседают на лице. Шел, автоматически направляя ноги по знакомому маршруту. Звуки как-то резко поблекли и, когда я увидел автомобиль, меня поразила не столько его странная близость, сколько тишина его приближения. У меня не было времени испытывать страх. Я просто почувствовал мягкий, почти нежный толчок, и в моем сознании прошмыгнул какой-то непонятный, похожий на смешок звук, тотчас превратившийся в тихую желтую вспышку света, рассыпавшуюся колючими искрами на фоне небытия. Мое возвращение в этот мир состоялось глубокой ночью. Единственное окно маленькой палаты было занавешено, но за ним угадывалась лунная бледность. Моя голова была туго перебинтована, и в ней ощущалась сонная тяжесть. Боли не было – только тяжесть. Какое-то странное спокойствие пронизывало теплый воздух палаты, и я долго не мог понять сути этого спокойствия, а когда осознал, то подумал, что это судьба дарит мне заслуженные часы отдыха, создав идеальные условия. Легкая призрачная бледность за воздушными занавесками, мягкая теплая постель, будто специально созданная для сонной тяжести разума, и гробовая тишина вокруг. И я летал, наслаждаясь этой тишиной, наслаждаясь тем, что не надо вставать и куда-то идти, что не надо писать дурацкие записки и жестикулировать до боли в пальцах, наслаждаясь тем, что я просто жив, что я не остался бездыханным на мокром заснеженном асфальте. Тогда я мог себе позволить наслаждаться, потому, как еще не знал, что тишина не вокруг меня – она во мне, потому как еще не знал, что гробовая тишина отныне часть меня, что она навсегда. После мне все рассказали, вернее, написали на листе бумаги. Слез не было. Плакать я разучился очень давно. Была покорность и апатия. В сущности, мне было все равно, что я перенес четыре сложные операции на мозге, что я почти месяц балансировал на краю, важен был только итог: спасенная жизнь – в обмен на полную потерю слуха. Зигзаг переломился, и глупо было бы источать рыдания и заламывать руки, когда тебе в лицо равнодушно смотрит неотвратимость. Прошло время. Меня выписали. Я сделался философски спокойным и неэмоциональным. Единственное, что мучило меня, словно заноза, ушедшая глубоко под кожу – это ощущение, что я становлюсь все большей обузой для людей, делящих со мной кров и пищу. Та пенсия, которую мне назначили, никак не могла вдохновить тех, кто привык видеть в своих детях опору в далеком будущем, когда старость подвешивает к рукам и ногам гири минувших лет. В душе я понимал, что все это – галлюцинации гордости, что меня по-прежнему любят, быть может, даже сильнее, чем раньше, но галлюцинации гордости – великая, порой необратимая сила. Они так и не оставили меня наедине с моей вечной тишиной, так и не дали мне того покоя, который, как мне казалось, был заслужен. Из школы я ушел. Мне больше не было места среди «рыб». Есть, конечно, и другие школы, где вполне приветствовалось мое новое положение, но я больше не хотел учиться. Вместо учебы я целиком погрузился в чтение. Я читал с утра до вечера, иногда и ночью при желтом свете настольной лампы. Десятки, сотни, быть может, даже тысячи книг были прочитаны мною. И медленно, словно зарождение жизни на земле, передо мною вырисовывалось, обретая контурную четкость, лицо человечества – человечества, которое веками пыталось при свете солнца с факелом в руке найти само себя, не замечая, что поиски уводят все дальше, к какому-то жуткому провалу, к черной дыре, в которую не может пробиться свет, в которой гаснет бесполезный факел и останется лишь шершавая каменная стена тупика. Порой мне становилось страшно оттого, что из века в век, отдельные люди разными способами стараются сказать простую, в сущности, вещь. Не надо ходить с факелом по улице, залитой солнечным светом. Отбросьте ненужный факел. Зачем угрюмо светить себе под ноги, зачем искать то, что и так есть, то, что вокруг вас. Вот солнце над головой, вот травы, вскормленные небом и светом, вот жизнь, которая много шире, чем видимость, созданная клочком огня. Все это просто есть, все это неделимо, оно для всех и ни для кого, оно словно дается нам в пожизненный кредит, который мы постепенно выплачиваем, пока последний перелом зигзага не закончится пустотой. Но слишком мало среди нас добросовестных плательщиков, и банк вскоре закроется, объявив, что кредиты больше не выдаются, и пришло время платить по счетам. Мне тогда казалось, что свой кредит я уже погасил и получил право пользоваться жизнью по своему усмотрению. Мои иллюзии развеялись два месяца тому назад. Развеялись, как это часто бывает, внезапно и нелепо. У одного из двух оставшихся у меня друзей были именины. Я когда-то учился вместе с ним в той самой школе, и как-то так получилось, что наши пути постоянно пересекались, освежая быстро исчезающие отношения. Это была очень странная вечеринка. Всего пять человек присутствовали на ней. Четверо из них были «рыбами», а пятый, то есть я, вдобавок был погружен в гробовую тишину. Тосты писали на листочках и передавали по кругу, после чего мы выпивали, отчаянно жестикулируя. Среди нас была девушка, и они по очереди танцевали с ней под неслышимую мной музыку. Я не завидовал им. Мое философское спокойствие никогда не подводило. Быть может, даже они в чем-то завидовали мне, ибо они тяготились своим положением, а я, прочитавший тысячи книг, с достоинством смотрел в глаза грядущему. В отличие от них пил я достаточно сдержанно, понимая, что пьяный глухонемой человек – это по меньшей мере нелепо, и уж точно нелепей человека слышащего, могущего хотя бы по звуку определить, что над ним смеются. Вскоре они окончательно опьянели, и начался бедлам – танцы с элементами непристойности, отвратительные слова, которые я читал на губах, выяснение каких-то ни на чем не основанных конфликтов. Мне вдруг стало не по себе, я почувствовал себя лишним на этом празднике «рыб». Посидев из вежливости с полчаса, я прошествовал ванную комнату, чтобы немного освежиться и почистить одежду, попутно решив после выхода вежливо распрощаться. В ванной я нацарапал на бумаге слова прощания с пожеланием всяческих благ и большого счастья. Я так, в сущности, и не понял, что произошло, когда я под рев неслышимой мною музыки вошел в гостиную. Да и никто на моем месте этого бы не понял. Я уже собирался протянуть имениннику записку, как вдруг мне в лицо ударил скоп огня. Давно забытый случай, когда меня сбил автомобиль, был детской шалостью по сравнению со страшной болью, которая раскаленным шаром охватила мою голову. Помню, что я кричал и катался по полу. Мне даже казалось, что я слышу этот вопль. Я обжигал руки, пытаясь сбить пламя, я бился головой об стену, надеясь, что сознание оставит меня. Понятия не имею, как вели себя эти кретины в тот момент. Понятия не имею, как немые ухитрились вызвать «скорую» Я знаю только одно: когда боль достигла иррационального предела, сознание, наконец, смилостивилось, покинув пылающую голову. На этот раз мне не понадобилось месяца небытия. Я очнулся в карете «скорой помощи». Машина неслась, подскакивая на ухабах, и каждый толчок отдавался жуткой болью в голове. Удушающая темнота сгустилась надо мною, я делал привычные движения веками, но ничего не менялось. Боль не давала думать. Я начал дергаться и извиваться, пытался ощупать свое лицо. Кто-то схватил меня за руку, я почувствовал легкий укол, и боль постепенно начала уходить. Забытье медленно накрывало меня, и я засыпал уже без боли – с мыслью, что возможно все не так уж страшно. Все и впрямь оказалось не так уж страшно, если не считать мелочи, ставшей для меня столь привычной – в тот день я ослеп, и к гробовой тишине добавилась беспроглядная ночь. Ночь, которая отныне со мною навсегда. Как водится, прошло время, и меня выписали. В сущности, если не считать выжженных глаз, я пострадал не очень сильно. Чтобы как-то наладить со мною контакт, пока я не научусь читать пальцами, люди, делившие со мной кров и пищу купили в магазине игрушек детский алфавит. Такие, знаете ли, пластмассовые буквы с магнитами, из которых детишки выкладывают на доске свои первые слова. Благодаря этим буквам я узнал, что же случилось в тот день, и нелепость случившегося поразила меня. Оказывается, напившиеся до чертиков «рыбы» решили поразвлечь друг друга дикими выходками. И именинник вздумал изобразить на потеху публике бесстрашного факира. Он щелкнул зажигалкой и нажал распылитель дезодоранта, направив его в дверной проем, дабы не испортить обои. Из-за рева музыки и сильного опьянения он не заметил моего выхода из ванной, и огненный сноп ударил в лицо одному глухонемому чудаку, погрузив его в вечную темноту. Слава Богу, хоть обои остались целы. Я помню, что, узнав о своем новом статусе, я вдруг начал безумно хохотать. Я хохотал до изнеможения, пока мне не сделали укол. Я не слышал своего смеха, но должно быть он звучал страшно. Понимайте меня как хотите, но это было уже слишком даже для человека, наделенного философским спокойствием. Жить на ощупь, в гробовой тишине. Здесь и впрямь стоило от души посмеяться. Отныне мне всю жизнь предстояло смотреть на окружающую действительность пальцами. Единственное, что меня спасало в те дни, это тысячи книг, которые я прочитал и которые еще надеялся прочитать. Прочитать на ощупь. Правда осталась еще одна незатейливая радость в моей жизни. Радость, которая хранила в себе, словно в бездонном архиве память об ушедших годах, быть может, та единственная радость, которая еще привязывала меня к жизни, как ни нелепо звучало слово «жизнь» в моем забавном положении. Имя этой радости обоняние. Это была очень странная радость. Раньше я никогда не задумывался о ней особо. Но оказалось, что в моем носу лежит память. Однажды меня вывели во двор и посадили на скамейку, чтобы я дышал. Я сидел на теплых досках и курил. Курить я начал недавно, стараясь хоть как-то укоротить то, что называется жизнью. Стояла ночь, по крайней мере, я внушал себе, что сейчас ночь и тишина, а завтра придет рассвет, и я снова увижу солнце и услышу, как поют птицы. А потом ко мне внезапно вернулось зрение. Я почувствовал легкий запах дыма. Не табачного дыма. Это был запах горящих листьев. Сигарета выпала из растерявшихся пальцев. Я сидел на теплой скамейке, и меня обнимала маленькая слабоумная девочка. Была ранняя осень. Дворник сметал опавшие желтые листья в большие кучи и сжигал, а мне было пять лет, и я слышал треск огня и видел. Видел прошлое. И мне не надо было для этого глаз. И мне не надо было слуха, чтобы слышать треск огня и скрип несмазанных качелей. Качелей, которых уже восемь лет не было в моем дворе. Мне показалось, что слезы катятся по моим щекам, хотя то, что осталось от этих глаз, не могло больше плакать. И от этого становилось вдвойне тяжелее, потому что слезы оставались внутри меня, они обжигали мой мозг. Они говорили мне о том, что я умер и лежу в могиле, наполненной ароматами воспоминаний, а те ощущения, что остались со мною – это иллюзия, это скрип качелей, которых вот уже восемь лет не существует. И тысячи книг, прочитанных когда-то, стояли передо мною, но и они не могли объяснить мне, как поступить. Не могли объяснить, стоит ли дышать, когда вокруг тишина и беспроглядная ночь. Стоит ли вдыхать ароматы вечной могилы, когда можно просто забыться и ни о чем не думать. Особенно меня угнетало то, что я был абсолютно здоров физически. Я словно превратился в хорошо отлаженный механизм, практически лишенный восприятия. И я часто жалею о том, что ни автомобиль, сбивший меня на заснеженном асфальте, ни огненный сноп, ударивший мне в лицо, не сумели избавить меня от последнего проклятья – проклятья мыслить. Тысячи книг смотрели в мое обожженное лицо, и у меня создавалось впечатление, что я стал неким гротескным символом человечества. Человечества, которое бредет во тьме, не слыша ничего, и не имея голоса, чтобы позвать на помощь. Сейчас ночь. Я не сплю. Я не могу спать. Я пытаюсь рассказать, почему я согласился жить. Я еще не научился читать пальцами: прошло всего только два месяца. Я пишу. Должно быть, никто после не сможет разобрать написанного. Буквы и строчки будут слипаться и перемешиваться, но это не важно. Я чувствую запах бумаги, и прошлое встает передо мною, и я понимаю, что моя жизнь слишком чудовищна, чтобы быть реальностью. Я понимаю, что-то должно измениться, что-то должно прийти. Не сегодня и не послезавтра, но должно. Я никогда особо не задумывался о том, что случится, когда я перестану дышать. Но, пережив несколько бессонных ночей, я понял, что никогда своей рукой не оборву эту, казалось бы, мнимую жизнь. Не стану скрывать, я ненавижу ее, но у меня есть опасения, что, добровольно протянув руку смерти, я не избавлюсь от гробовой тишины и беспроглядной ночи вокруг. Я боюсь, что перестав дышать, я останусь с ними навсегда.
_______________________________________________
Дмитрий Хоботнев – прозаик, автор книги «Мост», победитель литературной премии «Дебют» (2008), кандидат в члены Союза писателей России, живет в г. Новокузнецке Кемеровской области. |