SnowFalling

Дмитрий ТАРАСОВ

ВЕРА ВЕРЫ

Рассказ

Ее не хотели пускать в вагон с ребенком. Молодая проводница посмотрела на девочку, на то, как она подергивала шеей и временами закатывала глаза, и сказала:

– Ваша девочка, так сказать, неадекватна. Вдруг у нее припадок начнется или чего похлеще. Что мы будем делать – в дороге, без доктора? А что скажут другие пассажиры? Нет, извините, пустить не можем.

Девочка, ее звали Ириша, смотрела на тетю исподлобья, она уже давно привыкла к таким злым словам и, хотя не всегда понимала их смысл, зато прекрасно чувствовала враждебную интонацию. Молчала и лишь покусывала нижнюю губу. Была вообще не разговорчива, говорить начала поздно, лет в шесть, с трудом научилась выговаривать слово «мама», а «папа», «отец» так и не научилась. Да и был ли у нее отец? Теперь-то уж точно не было…

Сзади подошла другая проводница, пожилая женщина, мягко взяла первую под локоть, сказала:

– Зачем ты так? Славная девочка, милая. Пусть едет. Ты ведь будешь себя хорошо вести, правда?

– Конечно-конечно, спасибо-спасибо, – скороговоркой сказала мать и, подталкивая дочь к вагону, также быстро продолжила: – Вы не бойтесь: она у меня тихая, спокойная, ляжет на полку и всю ночь спать будет, да и я, если что, всегда рядом.

Ляжет и всю ночь спать будет… Мать сказала так, лишь бы пустили, лишь бы не оставили на улице. На самом деле Ириша и дома почти не спала, а здесь – в поезде, среди незнакомых людей, неумолчного грохота – она и вовсе не смыкала глаз, без отрыва смотрела в ночь своими широко распахнутыми глазами; изредка переводила взгляд на противоположную полку, где шумно спала тучная женщина и мелькали по углам темно-сиреневые тени.

Эта женщина, когда мать с дочерью вошли в купе, только начала укладываться, но тотчас перестала, чтобы, всплеснув руками, умилиться:

– Ах, какая славная девчушка! Волосики светлые, вьются, глаза голубые, носик курносый. Как тебя зовут?

Хорошая женщина, угостила Иришу конфетой, пряниками… Вот другой попутчик, мужчина средних лет, тот какой-то странный. Среди ночи раз десять спрыгивал с верхней полки (Ириша каждый раз вздрагивала), выходил в тамбур курить, а когда возвращался, то глухо откашливался и с хмурым видом лез наверх. Лица-то его толком не разглядела – темно, да и голову все опускал, - но наверняка лицо неприятное, коли даже не извинился, когда отдавил ногу, а потом, запрыгивая, задел плечом… Но все-таки людей добрых много, гораздо больше, чем плохих…

Сидя сейчас рядом с дочерью в предрассветном купе, мать вспомнила водителя машины, который подбросил их до станции, соседей по деревне, в складчину собравших им в дорогу конверт с деньгами, кассиршу на вокзале, которая терпеливо слушала ее сбивчивые объяснения, а потом долго искала и нашла (из брони) два билета. Каждый помог по-своему.

Наутро соседка спросила:

– В какой класс дочка ходит?

– В третий, в третий уже. Классная руководительница, вот так же как вы, говорит: красивая девочка, нежная. И школа у нас большая, светлая.

Мать, правда, не сказала, что школа специализированная, для детей с задержкой умственного развития. Постеснялась как-то.

Поезд шел очень медленно, затем еще сбавил ход, почти встал. Может, авария какая, волновалась мать, так-то давно должны были приехать.

За окнами, что слева, что справа, был один и тот же безрадостный пейзаж, точно густой еловый лес медленно передвигали вслед за поездом. Изредка сплошная темная стена леса перемежалась полустанками или разбросанными вдоль полотна избами, – мать тогда всматривалась особенно пристально, вспоминала свою деревню, избу на окраине, зачем-то искала похожую. Их темный, сырой дом, с покосившимся крыльцом и чадной печью, давно уже требовал ремонта, хирел без мужских рук и заваливался набок.

Вдруг за окном потянулся длинный забор, с колючей проволокой, с вышками по периметру, а за забором стояли приземистые здания, и маршировал куда-то отряд в серых робах. Мать машинально потянулась к внутреннему карману кофточки, нащупала телеграмму…

– Чаю будете? – в купе заглянула давешняя молоденькая проводница.

– Нет, спасибо, – рассеянно сказала мать и быстро вышла.

В тамбуре она развернула телеграмму, еще раз вгляделась в адрес – надо запомнить наизусть, чтобы потом не вынимать, не путаться. Сосед, чья изба стояла прямо напротив их избы, расшифровал ей загадочный адрес на телеграмме.

– Тюрьма это в Питере, «Кресты» называется, – сказал он, и она поверила – человек он был много повидавший, опытный, раньше жил в городе.

Наверно, подумала она, тюрьма питерская похожа на ту, мимо которой только что проехали. Хотя, может быть, и нет. Там все-таки большой город, не чета этим захолустным местам. Вон его куда занесло, мужа-то, аж в Питер…

В Питере, тогда еще Ленинграде, она уже бывала, правда давно, до рождения Ириши. Василий, муж, был родом оттуда. Сам детдомовский, он часто рассказывал ей о своем детстве, о городе, о былых приятелях. К одному из них, кажется, его звали Игорем, они тогда и поехали в гости. Жили у него, где-то в центре города, ходили на Неву, гуляли по набережным. Помнится, в один из туманных вечеров Игорь указал на противоположный берег:

– Вон вдали, красное большое здание – это тюрьма «Кресты». Не дай Бог, там оказаться. Один мой знакомый…

Что он еще сказал, она не помнила, как не помнила и самой тюрьмы. Они с мужем стали вглядываться вдаль, за реку, не зная еще, что вглядываются в свое будущее, - но увидели лишь смутные очертания, настолько густой и дымный был воздух.

Всю неделю, что они провели у приятеля, ее не покидало ощущение счастья. Ей очень не хотелось уезжать из города. «Может еще пару деньков», – упрашивала мужа, но тот не соглашался. И странно, уже садясь в поезд, она почему-то была уверена, что когда-нибудь сюда вернется, еще более счастливая, еще более молодая… Вот и вернулась…

Нельзя сказать, что Василий в то время не пил и именно поэтому она была счастлива. Нет, пил он всегда, пил и в ту счастливую неделю в Питере, с приятелем и один, пил и дома в деревне, он даже предупреждал ее до свадьбы, что отказываться от своих привычек не собирается, но она, молодая и, как говорили, красивая, думала по-своему, по-бабьи – пусть пьет, все мужики пьют, главное, чтоб любил и шибко не напивался. Первое время он и не напивался, по крайней мере, не буянил; либо спать ляжет, либо сядет тихонько в уголку и мурлычет что-нибудь себе под нос.

Плохое началось позже. Особенно сильно Василий начал пить после того, как вернулся из Москвы, где он на одно лето устроился рабочим на стройку – подзаработать да проветриться, как он говорил. Что там с ним случилось – неизвестно. Поговаривали, что была у него в Москве любовь, несчастная, мол, и запил он как раз по этой причине. Но она не верила: злым языкам дай только повод посплетничать, они и святого оговорят.

Жизнь ее, однако, становилась все хуже. Василий кричал на нее так, что слышала вся деревня, иногда мог и ударить. Как раз в это время она забеременела и сразу же ушла в свое тихое счастье, чутко прислушиваясь, как там, в животе, зреет неведомая жизнь, как она шевелится, пытливыми толчками заявляя о себе.

– По всему видать, девочка, – ощупывая ее живот, говорила опытная бабка из соседней деревни.

– Точно, девочка, – подтверждал врач, когда она ездила в город на обследование.

Она думала, что муж как-то проникнется этим ее состоянием, ее заботами. Он, точно, больше не дрался, водку пил теперь лишь по праздникам, но стал угрюм, неразговорчив, спросит только: «Ну, как?», – потрогает живот, вздохнет. Иногда уходил в лес, по грибы, по ягоды, а потом пристрастился к охоте. Купил где-то старое ружье, наладил его, пристрелял, и стал уходить надолго, на неделю, на две, возвращался домой усталый, еле на ногах стоял, но всегда с добычей – утками, зайцами, перепелами. Охотником был умелым, удачливым. Она радовалась: пусть не ласковый, не чуткий, зато добытчик.

Так продолжалось до рождения Ириши. Он, как узнал, что ребенок нездоровый, в лице переменился, выругался, снял со стены ружье и ушел в лес. С месяц его не было. Где ходил, чем питался – неведомо, только пришел похудевший и с такой добычей, какой никогда не бывало. Стоит небритый, трезвый, а глаза злые-презлые. Она испугалась, с опаской поглядела на ружье, от которого еще исходил горячий запах пороха, но Василий повесил его на стену и тотчас завалился спать. Не вставал двое суток.

С тех пор стало совсем невыносимо. Нет, он ее не трогал, просто не разговаривал с нею, как будто даже не замечал. Ни водки, ни вина дома не пил, ходил мрачнее тучи, трезвый и злой. Уж лучше, думала она, как прежде – пусть буянил бы, дрался, живой все-таки человек, - а тут глядит зверем, не поймешь, что у него на уме.

В сезон он ходил на охоту, возвращался всегда увешанный дичью и зверем; на земле работал за десятерых, с каким-то остервенением; брался за любую работу – в деревне ли, в городе; часто уходил на заработки – куда, не говорил, только принесет деньги, положит: «Тебе и ей». И все бы хорошо – муж работящий, кормилец, – только чувствовала она, что уходит он, лишь бы не сидеть дома, лишь бы не видеть ее и дочку.

После отлучек он отсыпался, приходил в себя. В избе тогда слышался его громкий храп, тяжелый перегарный дух еще долго не выветривался. Она знала, что вне дома он пьет, что мучается отчего-то, и пыталась заговорить с ним, как-то наладить отношения:

– Посмотри, как Ириша выросла, уже совсем большая. Скоро в школу пойдет. Ириша, скажи – папа, папа...

Дочь, которая перед этим, репетируя с матерью, по слогам произносила – па-па, теперь только мычала, хмурила лоб, а Василий хлопал дверью, выбегал из избы.

– Ну что ж ты, Ириша? Ты же говорила – па-па, па-па. Так просто. Ну-ка, повтори.

– Что ты ребенка мучишь? – откликалась с полатей больная бабка. – Правильно, что она молчит, какой он ей отец, зверь зверем.

А потом Василий исчез. Ушел как-то, сказал, что на месяц, но прошел месяц, другой, третий, а его все не было. Говорили, что видели его то в одном городе, то в другом. Однажды, через знакомого, даже весточку прислал – записку и конверт с деньгами, она обрадовалась, подумала, что вскоре и сам вернется, но после той весточки он пропал окончательно.

– И не жди, – говорила бабка. – Почувствовал волю, теперь ему семьи не надо. Оно и правильно: чем с таким зверем, так лучше одной жить.

Дочь без отца пошла в школу, и, хоть девочкой росла тихой, мать намучилась: врачи, диспансеры, лекарства, особый уход, а на ней еще и хозяйство, и старая бабка.

Среди своих забот она вспоминала и Василия – как он, что, где теперь? – но все более отстранено, как чужого, хоть и знакомого человека, ведь не видела его уже года три. Иногда думала, что и в живых-то его уже нет. Масла в огонь подливала бабка:

– Был бы живой, явился бы. Пришел бы на все готовенькое: дочь выросла, жена накормит, напоит, обстирает. Прибежал бы как миленький!

Поэтому, когда пришла телеграмма и, разбираясь в бессвязности приклеенных слов, она поняла, что муж умер в тюремной больнице, в Питере, и что надо ехать туда, забирать тело, – то не слишком удивилась, была уже готова. Муж умер не сейчас, не в тюрьме, а тогда, когда три года назад ушел из дома, а может, и гораздо раньше – когда сам для себя решил порвать с семьей и ждал лишь подходящего момента.

Нужно похоронить, нужно сделать все, как следует, твердила она про себя, готовясь к отъезду, собирая дочку, собирая вещи в дорогу. Всплакнула напоследок, поцеловала бабку и поехала.

Стоя теперь в вагоне, посреди мотающегося во все стороны и гремящего тамбура, она сунула телеграмму в кофточку, утерла глаза платком и пошла назад, ведь Иришу нельзя было оставлять надолго.

Когда зашла в купе, Ириша сидела веселая, вертела в руках мягкую игрушку – лисенка с хитрой мордочкой, а Зинаида Николаевна (так звали соседку), увидев мать, пояснила:

– Купила у разносчиков, в подарок вашей дочери. Такая хорошая, умная девочка.

Молчаливый попутчик уже собирал вещи, искоса поглядывая на мать с дочерью и снова принимаясь за свой багаж. Да, неприятное лицо: густые брови, щетина на скулах, а взгляд хмурый, тяжелый.

Вышли из вагона вместе с Зинаидой Николаевной. Пока шли по перрону, чуть отпустив девочку вперед, между женщинами завязался разговор.

– А вы, Вера, у кого здесь остановитесь? – добродушно улыбаясь, спросила Зинаида Николаевна.

Глядя, как смешно Ириша семенит ногами, мать вдруг задумалась: если дело затянется, куда ей деваться с ребенком?

– Не осерчайте только… Спросить хочу: у вас пожить можно будет? Недолго – день, два, а то нам, ей Богу, негде. Я вам по хозяйству помогу: на кухне там, с уборкой. А по осени картошку пришлю, помидоров, огурчиков – у нас сосед с машиной, так каждый сезон в Питер ездит, сейчас приболел, правда... Попрошу его – не откажет. А еще…

Но Зинаида Николаевна уже махала руками:

– Что вы, что вы! У меня, милая, своих хлопот полон рот, куда же мне чужие? Да и жилплощадь не позволяет, к тому же я ремонт затеяла.

– Я бы с ремонтом помогла, – простосердечно предложила Вера.

Нет, нет, это невозможно.

Зинаида Николаевна сразу переменилась в лице: раскраснелись щеки, затрясся жирок пониже подбородка, а левый глаз стал нервно помаргивать. Она подхватила свою небольшую сумку и тотчас ускорила шаг. Даже не попрощалась…

«Кресты» оказались вблизи мрачным зданием, больше похожим на старинный завод, чем на тюрьму. Сходство добавляли две краснокирпичные трубы, взметнувшиеся позади церковного купола; из них шел легкий дымок с каким-то сладковатым запахом.

Она отошла подальше, к решетке набережной, чтобы лучше был виден купол церкви и, глядя на него, быстро перекрестилась. Мимолетно подумала: а где крест, почему нет креста?

В тюремной канцелярии ей сказали, что уже поздно, все закрыто, и попросили придти завтра.

При вокзале, в «Комнате матери и ребенка», где она оставила дочку, было тихо, почти все дети спали, и, удивительное дело, в обнимку с давешним лисенком спала Ириша. Вера осторожно, чтобы не разбудить, погладила ее по холодному лобику:

– Прямо чудеса, спит...

Наутро Вера шла в тюрьму, едва сдерживая волнение, и думала: отчего была так спокойна, даже равнодушна вчера и почему вся дрожит сегодня?

– Лебедева Вера Васильевна? – спросил глухой голос из окошка в металлической двери. Окошко было таким узким, что тот, кто говорил, был почти не виден – только подбородок да плечи с неровно пришитыми погонами.

Покончив с деловой частью, голос усмехнулся:

– Да, матерый был рецидивист.

– Рецидивист?.. – удивилась она, а голос между тем продолжал:

– Пока вам будут оформлять пропуск для опознания, посидите здесь. Вас позовут.

Ожидая, она так разволновалась, что дальнейшее помнила смутно.

Когда открыли крышку гроба, она увидела: лицо мужчины лет пятидесяти, все в морщинах, с наколками на шее – чужое, чужое лицо. Это был не Василий. Хоть и Василий Иванович Лебедев, но не тот. Ошибка...

«Я его не знаю. Вы перепутали», – хотела сказать она, но лишь дрожала и покусывала губы. Она как будто онемела и не могла издать ни звука.

– Да не убивайтесь вы так, его уж не вернешь, – возник рядом чей-то голос. А потом, в отдалении, возник еще один: – Вот странная, ей бы радоваться – отмучилась, избавилась от такого муженька, а она – в слезы.

Наконец, ее спросили:

– Опознали? Ваш муж?

И так как молчание затянулось, потому что она продолжала плакать, мелко тряся головой, кто-то распорядился:

– Ну все, закрывай. Не видишь, что ли, признала?

Ее провели в большой кабинет с портретами военных по стенам, с фикусами на окнах и массивным столом у окна, за которым сидел плотный мужчина в форме. Он встал, представился. Затем зачитал выписку из дела, медицинское освидетельствование, справку о смерти. Напоследок сказал:

– Будьте мужественны. Вы молоды, вам еще жить, растить детей. Найдете себе кого-нибудь получше. Да и по правде сказать: что, кроме несчастий, вы видели от мужа? Вы и его-то видели редко – все по тюрьмам да по лагерям…

Мужчина в форме попал в точку. Вся ее жизнь была ожиданием: может, вернется, пить бросит, может, признает Иришку. И она поймала себя на том, что сейчас, когда ей говорили про этого чужого человека, зачитывали его «биографию», сообщали, как он жил, за что получал судимости, чем болел, и, наконец, от чего умер, – она думала о нем, как о муже, как о том, с кем худо-бедно прожила много лет, кому родила ребенка, кого в тайне все-таки дожидалась все эти годы.

Потом, уже в тюремной канцелярии, молоденький прапорщик сказал, что, раз муж умер в тюрьме, ей помогут с транспортировкой тела, но придется подождать, может неделю, может две, когда будет пересылка в их края.

– Да мне ждать-то негде… – растерялась она.

– Нас это не касается, – ответил прапорщик. – А вообще, можете забирать сами, хоть сейчас.

Прапорщик равнодушно отвернулся, приоткрыл форточку. А за его спиной в такт ветерку слегка прошелестел плакат, пришпиленный к стене кнопками: «На свободу – с чистой совестью».

Вера вышла из кабинета. Ни обиды, ни отчаяния – только слабость в ногах. Как нельзя кстати, подвернулась лавка возле стены. Села, прикрыла глаза. Слышала: шаги – скорые, шаркающие, размеренные – туда-сюда, туда-сюда. Вот прошла женщина – легко-легко, цок, цок. Вот мужчина – тяжело и быстро. Шаги вдруг замедлились, затем остановились.

– Вам плохо? – человек в военной форме наклонился над Верой, тронул за рукав.

Она открыла глаза и тотчас узнала: тот самый, из купе. Хмурое выражение лица, густые брови, тяжелый взгляд – ничего не изменилось, разве что побрился. Похоже, он не сразу ее вспомнил. Посмотрел так и этак:

– Мы с вами, кажется, ехали вместе в поезде? Вы были с девочкой… А почему вы здесь?.. Впрочем, пойдемте ко мне в кабинет, вам надо выпить воды, успокоиться. Там и поговорим.

В кабинете она расплакалась и все рассказала. Но почему-то умолчала о том, что покойник-то вовсе не ее муж, зато пожаловалась на сложные обстоятельства, на прапорщика, на больное сердце. Немного хитрила.

– Так, так, - выражение его лица стало совсем невыносимым, словно сейчас стукнет кулаком по столу, а потом, поди, и по голове огреет. – С транспортировкой тела я вопрос решу и в течение недели его доставят на место. А вы поезжайте домой и спокойно ждите. Извещение получите через местную администрацию.

Он, как показалось Вере, зло посмотрел ей в глаза и отрывисто отчеканил:

– А теперь идите. Мне некогда, у меня много дел. Кстати, у вас деньги на похороны есть? Если нет, то я распоряжусь через ту же администрацию.

Странный человек, подумала Вера. Вершит добрые дела с лицом убийцы. Очень странный...

На похоронах она не разрешила открывать гроб, сказала, что лицо обезображено. Да никто, в общем-то, и не настаивал.

Похоронили Василия на деревенском кладбище, возле заброшенной церкви, купола которой – без крестов, без позолоты – были хорошо видны с любого места. Стоило только спуститься меж огородов по склону, выйти на проселочную дорогу и, пройдя по ней с полкилометра, свернуть по тропинке направо, как перед тобой вырастал густой кладбищенский лес.

На могилу она ходила так часто, что соседи удивлялись:

– Верка опять на кладбище потопала. Жили с мужем плохо, а вот, поди ж ты, как он умер, так она все возле него, от могилы не отходит.

Ей было хорошо среди кладбищенского покоя: шумели верхушки деревьев, когда по ним проходил ветер, шуршала трава под ногами, изредка сквозь листву пробивалось к земле солнце и ложилось тогда пятнистым светом на могилу, металлическую ограду, скамейку возле нее. Памятник Вера поставила, как и положено, ровно через год после кончины, денег не пожалела, отдала последние. Да и как пожалеть, если самый близкий человек умер, муж, Василий…

Сидя на деревянной скамейке у могилы, думала всегда об одном: жили вместе, семьей, любили друг друга; жили, конечно, по-разному – и хорошо, и не очень, но, в общем, нормально, по-людски; дочку вырастили, хорошую, красивую, она на него похожа; и вот он умер, лежит в холодной земле, а я живу, вижу солнце, лес, эту могилу, вспоминаю его, думаю о нем...

«Вера, а ведь в могиле вовсе не Василий, там совсем другой человек», – изредка будто нашептывал чей-то голос. Но она старалась не слушать и продолжала свое: жили вместе, любили друг друга… Сама уже верила. И чем дальше отдалялась ее поездка в Питер, тем крепче становилась вера. Теперь даже мысль о том, что где-то, быть может, живет и здравствует ее настоящий муж, казалась ей кощунственной.

С того дня, когда привезли в деревню тело мужа, прошло больше года. Был теплый августовский день. На востоке, за дальним лесом, замерли материки облаков, таких вязких, что, если их мысленно потрогать, в ушах словно бы раздавался мягкий скрип. В саду шумел листвой ветер. Тонко пахло яблоками. Через открытое окно из кухни слышался мелкий треск рукомойника.

С утра Вера хлопотала по хозяйству, вечером же собиралась на кладбище. Сегодня был день рождения Василия и ей хотелось закончить все дела побыстрее. Еще надо было дождаться возвращения дочери из школы, куда, несмотря на летние каникулы, она ходила на особый, лечебно-оздоровительный курс.

Обед поспел вовремя: к дому уже бежала Ириша, радостная, на ходу щебеча что-то про свои успехи у доктора. Пообедали в саду – там, между деревьями, стоял почерневший от дождей деревянный стол. Ириша, давясь едой, все старалась выговорить скороговорку, которой ее научили на курсах. Бабка сидела хмурая, затем встала и поковыляла к крыльцу.

– На дом что-нибудь задавали? – спросила Вера у дочери, и та кивнула в ответ. – Ну, пойдем в избу, покажешь.

Позанимавшись с Иришей, она вышла на кухню, постояла в раздумье у окна и вернулась в комнату к дочери.

– Сиди смирно, учи, – сказала строго и заперла дверь на ключ. А то в последнее время, как день погожий, все норовит из дому выскочить да носиться по улицам. Пусть лучше занимается.

Сама села в тенек на крыльце. Здесь, под рогожей, она держала нехитрые гостинцы для Василия – сухари, конфеты, хлеб. Слышала, как дочка в комнате повторяет алфавит: «а, б, в, г, д, е, ё…» – добирается до конца, до пограничного «я», которое произносит по-своему, как отклик на просьбу врача открыть рот и показать горло: «й-а-а…» – и начинает сызнова, монотонно и будто пробуя каждую букву на вкус: «а, б, в…»

Через некоторое время ожила бабка: закричала что-то дурным голосом, невнятно, шамкая губами. Вера давно уже привыкла, что перед церковными праздниками бабка начинает голосить: в городскую церковь ей с больными ногами не добраться, а местную, куда дойти бы могла, порушили нехристи, - вот и кричала, жаловалась, значит.

Вера встала и направилась по тропинке к саду. Посижу под яблоней немного, размышляла по пути, здесь тихо, никто не кричит, а как стемнеет, пойду. Негоже перед соседями все вдовой ходить, вроде напоказ получается.

Как она ни смотрела по сторонам, – а глаз у нее был приметливый, крестьянский, – все-таки ничего не заметила. Когда раздался хруст веток возле крыльца, Вера, сразу почуяв что-то неладное, бросилась к дому.

Бабка молча сидела в темном углу и от неожиданности даже не крестилась. Но больше нее была поражена сама Вера – она, единственная, кто знал о подлоге, о том, что Василий жив и готов в любую минуту объявиться... Казалось, Вера никак не может поверить, что перед ней тот самый Василий, который издевался над ней всю жизнь, а потом умер и как-то сразу стал другим, родным и близким, лежит теперь на кладбище под березами, и к нему всегда можно сходить, поговорить с ним, поплакать... Тогда откуда и зачем появился этот, пьяный и злой, ведь его нет, давно уже нет, да и был ли он вообще?

В избу он ввалился с грохотом – дыша перегаром, еле держась на ногах. Однако в деревне все отлично знали, что слабость его обманчива, что он, даже будучи мертвецки пьяным, обладает звериной силой и может с одного удара свалить дюжего мужика.

Поддерживая себя в равновесии судорожными движениями ног, вместе и мелкими и размашистыми, Василий стоял посреди кухни и во все горло орал:

– Похоронили, значит, похоронили, сволочи! Я давно замечал: смерти моей желаете. Только я, понимаешь, из дому, а они уж меня в землю зарывать. Да я вас всех, сволочей, переживу, сам кого хочешь в могилу зарою.

– Пьяница и дурак, дурак и пьяница, – отойдя от первого испуга, ровным голосом ответила старуха. Увидев прежнего Василия, она теперь и говорила с ним, как прежде – пренебрежительно и ничуть его не страшась, а он, тоже как в былые годы, злился и не знал, чем пронять старуху.

– Убью! – только и сказал он и со всего маху двинул ногой по табуретке, отчего та отлетела в конец кухни. – А теперь с тобой… – он перевел взгляд на жену, которая стояла у дверного косяка и без выражения смотрела в одну точку. – Кого ты, гадина, на кладбище похоронила? Любовника своего – точно? Меня не проведешь! Говорили мне, что бегаешь к нему на могилку всякий день. Дочка ведь тоже от него, а?! Конечно, от него. Такая юродивая у меня родиться не могла.

– От тебя, от пьяницы, такая и родилась, – вставила бабка.

– Где она, эта дрянь? Спрятали?! – и, не дожидаясь ответа, он выскочил из кухни, дернул дверь в комнату – она не поддалась – и тогда, разбежавшись, он плечом вышиб дверь и кубарем ввалился в комнату.

Ириша сидела у окна, бессмысленно, с ужасом в глазах, повторяла: «а, б, в…» – и тут, на этой «в», Василий наотмашь ударил ее по лицу. Голова ее дернулась, она вскочила, стала рвать оконную раму на себя, стараясь открыть. Но он, совершенно обезумев, схватил девочку сзади, оторвал от окна и опять несколько раз ударил.

Сбросив с себя кричащую жену, он проговорил ей злобно, в самое ухо:

– Не моя это дочь, не моя. Не признаю.

И затем, уже снова на кухне, он продолжал кричать:

– Я сейчас уйду, но, не надейся, ненадолго. Есть небольшое дельце. А вот когда вернусь, тогда уж вы у меня попляшете. Все припомню. И не думай, что я поживу да опять уеду. Нет, теперь я осел основательно, может быть, навсегда. После того, что вы сделали, поблажек от меня не ждите, прежняя жизнь раем покажется… А знаешь, куда я сейчас пойду?

Чуть поостыв, он лукаво прищурился на жену:

– Никогда не догадаешься… На кладбище, к твоему любовнику. Чтобы сравнять его могилку с землей. Чтобы и памяти о нем никакой не осталось. Так-то.

Он вытащил из-за печки огромную ржавую кувалду и со словами: «Возьму с собой», – поставил ее у двери. Затем, что-то разыскивая, несколько раз прошелся по кухне, вышел в сени и вдруг оттуда крикнул:

– Где обувка? Где мои сапоги?.. А, вот… Специально эти одену, в них ловчее.

В его руках, когда он вернулся на кухню, была пара сапог, таких тяжелых и грубых, что, казалось, именно под их весом он и рухнул на стул, согнулся, стал торопливо сбрасывать свои ботинки.

Она пришла в себя лишь после того, как громыхнула входная дверь, а до этого неподвижно стояла возле печки, рассеянно потирала ушибленное при падении плечо, глядя мимо Василия, мимо бабки, куда-то за окно, в темноту, в тишину вечера. И совершенно спокойно, даже как-то вяло, будто не о себе, думала: пришел конец ее размеренной жизни, ее красивой сказке, которую она себе придумала и жила ею весь последний год; вот опять начинается все то прежнее, дурное, невыносимое… Перед глазами неотрывно стояла страшная картина избиения дочери, но почему-то еще страшнее было то, что Ирише не удалось дойти до конца алфавита, не дал этот зверь, а ведь ей нужно учиться, она только начала приходить в себя – что же будет теперь?

– Ты куда это собралась? – насторожилась бабка. Она хорошо изучила племянницу: знала, что та, хоть и тихая, а иногда такое выкинет, никакой озорнице не снилось. – Эй, оглохла, что ли? Куда, говорю, собралась? – спросила еще раз, но Веры уже не было на кухне.

В дальней угловой комнате, где иконы соседствовали с оружием, а мыши с котом Борькой, было, как всегда, темно и сыро, – небольшого, узкого оконца явно не хватало, чтобы полностью осветить комнату. Стены без солнца отсыревали, по полу растекались пятна влаги. Ружье, ради которого она сюда пришла, висело на стене, а в тумбочке, возле старого дивана, должны были лежать патроны. Так и есть: несколько коробок, на каждой надпись наискосок – «Байкал» – и охотники на берегу озера. Зарядить ружье несложно: она много раз видела, как это проделывал муж. Надо сломать ружье пополам – об колено, об подоконник – как угодно, лишь бы раздался характерный металлический щелчок, – вот, кажется, получилось…

Месяц стоял над деревьями еще низко, но все вокруг, насколько хватал глаз, было ясно видно. На обочине дороги, изрезанной многими колеями и отпечатками копыт, чернели совсем свежие следы от сапог – глубокие, уже наполненные лунным светом и грязной жижей, они вели в сторону кладбища. И Вера, как охотник по следу, шла и отмечала про себя, куда направился зверь, где искать его берлогу.

У развилки, откуда начиналась тропа и шла дальше меж трав прямо до кладбища, она остановилась. Останавливался тут и зверь: примятая трава и влипший в грязь окурок папиросы… Ее взгляд побежал дальше: пара смачных плевков, еще один окурок и, чуть в стороне, ржавая кувалда… А еще дальше, из кустов, что мохнатой шапкой круглились в темноте, раздавался продолжительный, пьяный храп.

_______________________________________________

Дмитрий Тарасов – прозаик, публиковался в журналах «Нева», «Звезда», «Сибирские огни», «Северная Аврора», научный сотрудник государственного музея «Исаакиевский собор» в Санкт-Петербурге.

 

Сайт редактора



 

Наши друзья















 

 

Designed by Business wordpress themes and Joomla templates.