SnowFalling

Александр БЕЗЗУБЦЕВ-КОНДАКОВ

НЕПРЕДСКАЗУЕМАЯ РЕАЛЬНОСТЬ

ВЛАДИМИРА ШАРОВА

Статья

Мертвых же неизмеримо больше, чем живых.

Милан Кундера.

Советские ересиархи

От романа к роману писатель и историк Владимир Шаров создает образ таинственной страны, российской Атлантиды, необъятной евразийской империи – мистического тысячелетнего государства, которым правят не столько вожди, сколько великие идеи. Шаров рассказывает о стране монахов и революционеров, юродивых и еретиков, религиозных фанатиков, диссидентов и сумасшедших, людей безнадежно больных, страдающих душевно и телесно. Ленин и Сталин в романах Шарова выступают не только сакральными самодержцами Государства Российского, творцами советского имперского мифа, но и создателями новых христианских ересей, вошедших в идеологическую систему страны. Владимир Шаров – мифотворец. Каждый историк творит миф, который, по словам Николая Бердяева, является не вымыслом, а «реальностью иного порядка».

Герой прозы Владимира Шарова – это человек, узнавший нечто потаенное, проникший в тайну, закрытую для большинства. Не так важно, при каких обстоятельствах заглянул он «за кулисы» истории (хотя, как правило, эти обстоятельства неожиданны и драматичны), главное состоит в том, как этот внезапно прозревший человек начинает смотреть на окружающих людей и как люди смотрят на него. Нет речи о банальном непонимании или возвышении над толпой, все гораздо сложней, ведь прозревший становится изгоем, который слишком дорого заплатил за свое знание. Поэтому неизбежно встает вопрос, стоит ли тайна того, чтобы быть узнанной.

Когда прозревший оказывается за решеткой психиатрической клиники – это еще не самое страшное последствие. В романе «Воскрешение Лазаря» мы можем найти поразительную метафору этого рокового знания, которое человек обречен носить в себе. Умерший в лагере в Инанге профессор Серегин, работавший над богословским сочинением, уносит рукопись с собой в могилу – в буквальном смысле этого выражения: чтобы уберечь и на время скрыть сочинение, друг покойного профессора, работавший патологоанатомом в морге тюремной больницы, прячет рукопись в бутыль и при вскрытии зашивает Серегину в живот.

Творчество Шарова – вечные круги повторяющихся, закольцованных вопросов, сюжетов и идей. Чтение его романов напоминает движение по кругу, когда ты постоянно возвращаешься к тому, с чего начал. Но возвращаешься уже не таким, каким был раньше. Прав был литературный критик Лев Пирогов, заметивший, что Владимира Шарова невозможно «объяснить»: «Шарову при всем его кажущемся небрежении «художественной формой» удалось добиться того эффекта, который нобелевский лауреат Октавио Пасс приписывал высшей из всех «форм» – поэзии: «Объяснить нельзя, понять можно». Все точно. Можно заплутать, завязнуть и утонуть, как в болоте: медленно, безвозвратно, несправедливо. Чтобы потом прийти в себя, отшвырнуть, плюнуть, вынырнуть, как из сна, задышать, забыть. И унести на сердце зарубку, из которой лет через пятнадцать-двадцать разовьется полноценный инфаркт».

Владимир Шаров – один из самых «закрытых» российских писателей-постмодернистов. При всей вызывающей спорности, которая присуща его мировоззрению, при всей широте затронутых в романах проблем, о Шарове пишут на удивление мало. Но сказать, что Шаров остался незамеченным читающей публикой, – значило бы согрешить против истины. Сама фигура его в современной русской прозе выглядит очень одинокой, творчество Шарова – безусловный «неформат», он шокирует читателя и непредсказуемостью, провокационностью сюжета, и парадоксальной философией, и вольным толкованием религиозных догматов, и фантастическим взглядом на историю России, и кочующей из романа в роман «навязчивой» темой воскрешения мертвых.

Кстати, самые фантастические и неправдоподобные из сюжетов Шарова, как проекты воскрешения мертвых или создания института гениальности, взяты из реальности. Давно замечено, что непредсказуемая российская действительность фантастичнее всякого вымысла. Шаров играет с доктринами христианства, коммунизма и толстовства, при этом, по выражению И.С. Скоропановой, «деиерархизируя иерархии» привычной картины мира. Может быть, игнорирование литературной критикой такого яркого явления, как творчество Владимира Шарова, есть результат «посттравматического шока» от соприкосновения с его вызывающе заостренными гранями.

Проза Владимира Шарова политична, он вводит в повествование яркие приметы времени, проводит исторические аналогии, воссоздает язык той или иной эпохи. Время предельно конкретно и одновременно подобно мозаике, в которой соседствуют фрагменты разных эпох. Для Шарова принципиально важно понять духовную сущность власти, которая по природе своей сакральна, осмыслить образ эпохи через человеческие судьбы, объяснить происходящие изменения национального характера. Современность – это слишком ограниченное, слишком плоское пространство. Современность всегда банальна. «Мертвую эволюцию, мертвое движение сделать живым, движущим, сделать внутренне духовным может только пророческое обращение к истории, к прошлому, – писал Николай Бердяев. – В Библейской мифологии рассказывается и о земной исторической судьбе человечества, и о небесной судьбе, о мифологической истории человечества; грани между небесным и земным оказываются стертыми…» Парадокс восприятия времени в прозе Шарова состоит в том, что чем дальше отходишь от современности, тем ближе подходишь к реальности дня сегодняшнего. Да и, собственно, что такое современность? Возможно ли существование современности, если человек так прочно укоренен в прошлом своего рода и своей страны?

«Для меня одна из важнейших скреп – род, – говорил в интервью Владимир Шаров. – В рамках рода идет наследование – и удач, и неудач, и понимания жизни. Этакая "вертикальная" жизнь, особенно характерная для дворянства: каждый знал, что на нем ничего не кончается – останутся дети, племянники; род соединял времена, и история не умирала. Жизнь человека раньше была жизнью внутри рода. Огромная часть Библии – генеалогия».

Описывая историю рода Крейцевальдов (их «вертикальную» жизнь), Владимир Шаров говорит о движении потомков по дороге своих предков – о движении след в след, поскольку, как говорит писатель в другом своем романе – «Воскрешение Лазаря», «целая жизнь – это жизнь рода, иначе трудно понять, что и для чего, есть ли во всем смысл. Жизнь одного человека чересчур коротка. Маленькие таблички с именами, что мы подвешиваем к ветвям родословного дерева, – те же листья, каждой осенью они опадают, а следующей весной проклевываются другие листья, другое их поколение, дерево же живет и живет».

Род – это «я» вне меня, это «я», развернутое во времени и пространстве. Поэтому жизнь человека вряд ли может быть законченным выражением некой идеи и воплощением какого-либо смысла, поскольку жизнь есть слишком малая для этого величина, а об идее и смысле можно говорить, лишь имея в виду жизнь целого рода. А смысл нашей жизни раскрывается в судьбе наших потомков, подобно тому, как мы своей жизнью придаем смысл существованию родителей и дедов наших.

Вполне закономерно в «Воскрешении Лазаря» возникает тема генетики – отец героя романа, писатель, которому предложили написать популярную историю генетики в России, пытается объяснить официальное признание учения Лысенко тем, что теория наследования приобретенных признаков оказалась политически удобной: «вера, что и человека всегда можно воспитать, выдрессировать, на худой конец, принудить стать каким надо, была общей, что уж говорить о примитивных растениях».

Но вера эта ложна, ибо мы всегда останемся такими, какими нас сотворил наш род. В романе «Репетиции» профессор философии Владимир Кучмий утверждает, что в основе теории Лысенко лежал серьезный философский фундамент, поскольку «человек…рожденный вульгарным смешением двух наследственностей, из которых каждая тоже была смешением, может… благодаря воспитанию и саморазвитию стать личностью, отсечь необязательное из своих генов».

Для героев Владимира Шарова чрезвычайно важно знать как можно больше о своих предках, они фанатично преданы их памяти, восстанавливают в своем сознании дни и годы, прожитые родителями, и верят при этом, что их дети должны будут поступить так же, для них невозможно «отсечь необязательное» в прошлом своего рода. Если же дети не начнут жить памятью о своих отцах, то все в мире станет бессмысленным. Мы редко можем знать наверняка, кто был нашим родоначальником, с какого времени наш род ведет свою историю, и нам также не дано знать, когда наш род угаснет, если, конечно, род не пресекается нами – поэтому история рода для большинства людей тождественна бесконечности. Перед нами открыт лишь небольшой «фрагмент» жизни рода, но эта доступная нашему взору частица только усиливает впечатление величественности, громадности всего родословного древа, пронзающего историю по вертикали.

Пастухов в романе «До и во время» полагает, что «мертвые обладают одним неотъемлемым правом – знать, и никакая информация, ни плохая, ни хорошая, не должна быть от них скрыта». И поскольку воспоминания и мысли об умерших сродни воскрешению из мертвых, то неудивительно, что герой романа «Воскрешения Лазаря» приходит к идее физического воскрешения своего отца, чувством вины перед которым он страдает. Поскольку «воскрешение из мертвых» становится «сквозной» темой творчества Шарова, то неизбежным является его частое обращение к философии Николая Федорова, призвавшего к объединению сынов во имя воскрешения отцов…

В романе «До и во время» Шаров обошелся достаточно вольно с биографией Николая Федорова, наполнив ее множеством сюрреалистических подробностей, но это и объяснимо, ведь философия Федорова словно бы сама подталкивает писателя к разного рода мистификациям. Федорову Владимир Шаров придает черты святости – подобно тому, как русский народ был избран Господом из всех народов для всеобщего спасения, так из всех русских Господь избрал одного Николая Федорова для спасения народа… И смерть философа в 1903 году оказывается всего лишь инсценировкой, в гробу вместо Федорова лежал московский юродивый Сашка.

Эсхатология Федорова, полагает писатель, и «вскормила» большевизм. В трактовке Шарова выходит, что и Ленин в немалой степени был последователем Федорова, в частности, в уста Ленина Шаров вкладывает такие слова: «Так рабочим прямо и надо сказать: на земле ли, в космосе, но мы покончим с болезнями и со смертью тоже; тот, кто достоин, будет жить вечно, и не с этой сусальной ангельской анемией, а по-настоящему, по-человечески, с женщинами, с вином, с хорошим обедом – словом, со всеми радостями плоти». Воскрешение всех умерших, убитых и умученных, наступит при коммунизме, когда покойные восстанут из пепла. «Прямо из небытия они попадут в мир, прекраснее которого никогда не было на земле», они попадут снова в рай, из которого был изгнан Адам.

Следует признать, что, разумеется, никто никогда не говорил о большевиках как идейных последователях федоровской философии «Общего дела», однако же о точках соприкосновений и некотором генетическом родстве русского космизма и русского коммунизма говорилось уже достаточно. Своеобразным «знаком», свидетельствовавшим о том, что большевикам отнюдь не чужда идея федоровской философии, стала посмертная судьба большевистского вождя В.И.Ленина. Именно о ленинском мавзолее вспоминаешь, когда наталкиваешься на написанные в конце ХIХ века слова Николая Федорова о том, что мы, живые, обязаны «превратить усыпальницы, где царствует пассивное ожидание (не оживет ли мертвец сам?), и самые могилы в предмет исследования и деятельности». Сохранение тела умершего с помощью новейших достижений науки невольно вселяло надежду на возможность возвращения покойного к жизни.

В отношении большевиков к перспективам воскрешения мертвых, естественно, не было ни капли мистического содержания, в их интересе к данной проблеме можно видеть лишь проявление веры в безграничные возможности науки и рационалистического познания «законов природы». Это было уже не пассивное христианское ожидание Страшного суда, а активное материалистическое, большевистское деланье…

В известном рассказе Леонида Андреева попытка священника Василия Фивейского воскресить умершего становится проявлением бунта против Бога. Когда, не повинуясь отцу Василию, мертвец продолжает лежать в гробу, священник в отчаянии кричит: «Так зачем же я верил?» Он, безмерно возгордившийся человек, не смог совершить то чудо, на которое способен только Господь, и потому разуверился. Как для Николая Федорова, так и для героев Владимира Шарова, взгляд христианства на воскрешение кажется слишком пассивным, ведь христианин ждет воскресения, а не творит, не приближает его активным деланьем. А если пытается приблизить, то через бунт против Бога, как делает это Василий Фивейский. Философия Николая Федорова говорила о возможности каждого человека творить воскресение мертвых. Это – безгрешное воскресение, не против воли Господа, а в смирении, покорности Ему, но одновременно – в сотворчестве с Богом.

Лидером «федоровского» направления в коммунизме Шаров называет ересиарха Сталина, который якобы отрицал смерть, верил в вечную жизнь и вечную молодость. Николай Федоров, размышляет Шаров, «дал один из тех гениальных ответов, в которых удалось совместить Бога и земную человеческую жизнь». Шаров считает Федорова христианским мыслителем, но указывает и на скрытый в его философии «отказ от Бога», который выражается в том, что у Бога отнимается единоличное право воскрешения мертвых. «Деятельный, жизнеутверждающий атеизм большевиков с не меньшим основанием, чем из Маркса, я бы вывел из Федоровской «Философии общего дела», – пишет Владимир Шаров. – И впрямь, если ждать Христа больше не нужно, все необходимое для спасения человеческого рода он уже дал – остальное мы можем и должны сделать сами, своими руками».

В романе Владимира Шарова федоровцы образуют политическую партию, которая чуть было не становится составной частью партии большевиков. Кстати, к теме образования партий Владимир Шаров не единожды обращается в своих романах – это и «До и во время», и «След в след». Но партия – это не просто движение с политическими целями, это в большей или меньшей степени тайное общество, мистический орден, в деятельности которого в клубок переплетены политика и религия, партия уходит корнями в «подземелья» истории… И воскрешение, борьба за бессмертие тоже должны стать делом не отдельных личностей, а целой партии, которая действует «за кулисами» публичной политики.

Милан Кундера отмечал, что разные люди не равны перед лицом вечности и следует различать «малое бессмертие», когда человек живет лишь в памяти тех, кто его знал, и «великое бессмертие, означающее память о человеке в мыслях тех, с кем он лично не был знаком». Герои Владимира Шарова стремятся исключительно к «великому бессмертию», которое должно быть уготовано не только выдающимся деятелям, но и простым людям, оставившим на земле след в лице своих потомков. И именно потомки обязаны потрудиться, чтобы «малое» бессмертие их предков переросло в «великое» бессмертие. Главный герой романа «До и во время» после смерти отца начинает «новое свое место в этом мире» и понимает, что стал «самозванцем», так как занял то место, которое опустело после ухода отца из жизни. Мы, как правило, сознаем собственное несовершенство при мысли о наших предках.

Тема воскрешения умерших проходит через романы «До и во время» и «Воскрешение Лазаря». В первом из этих романов разработанная «группой Эвро» программа предусматривает «воскрешение всех умерших, начиная с Адама, а также дарование каждому личного бессмертия, вечной молодости и полноты счастья». Проект воскрешения должен был начаться именно в России, поскольку русский народ, «избранный Богом на место потерявшего из-за своей греховности благодать народа еврейского» готовился к тому, чтобы возглавить «силы добра и света», в то время, как «силы мрака» возглавят «провинциальные и далекие Соединенные Штаты Америки». Поэтому, готовясь к предстоящей схватке, Россия должна была «увеличить число своих гениев в десятки, сотни, а то и во многие тысячи раз», то есть провести «гениезацию страны». Для «гениезации» просто невозможно было обойтись только ныне живущими гениями, необходимо было, в соответствии с замыслом Николая Федорова, вернуть к жизни гениев прошлого. Большевики получили страну, которая совершила гигантский рывок к гениальности, но не смогли воспользоваться этим даром, даже наоборот, поглощенные внутрипартийной борьбой, они допустили эмиграцию одних гениев и поставили к стенке других…

Бесценные плоды революционного брожения оказались утраченными. Революция решила задачи «гениезации» России, но большевики устроили геноцид гениев, не понимая глубинной сущности революционных событий, которыми, по большевистской мифологии, они же и управляли… Большевики с опозданием задумались о том, что «государству необходимо наконец получить в свои руки научные критерии гениальности». Сталин начал трактовать гениальность как «неуклонное, чисто интуитивное, часто вопреки логике и разуму следование генеральной линии партии». По сути, воспринимая гениальность как патологическое состояние, лидеры большевиков невольно пришли к выводу, что вся их партийная деятельность являлась формой невменяемости, а революция «была чистой воды бредом, наваждением».

Русские чудики

В романах Владимира Шарова сюжет – это, прежде всего, история какой-либо идеи, и не случайно, что в «Воскрешении Лазаря» Николай Кульбарсов говорит: «Мы от рождения до смерти только и делаем, что своей жизнью, своей судьбой… Библию комментируем». Мы живем, подтверждая своей жизнью истинность Библейского знания. Идея дает человеку возможность существовать в мире. Сам человек – это ипостась идеи, это одна из форм ее существования…

В одном из своих интервью Владимир Шаров говорил: «В русской истории все замешено на вере. И вот, занимаясь историей, я однажды понял, что Библия и сейчас так же жива, как была, когда ее писали. Дело в том, что люди, народы, живущие в рамках библейского круга идей, своей жизнью, каждым ее шагом, каждым "да" и каждым "нет" комментируют Священное Писание. Я же эти комментарии записываю. Глядя через библейские тексты, пытаюсь понять, что такое революция, почему она была, что было после, чем люди руководствовались, когда ее задумывали и совершали, когда мечтали о прекрасном и шли на чудовищные преступления».

Религиозные искания героев Шарова заставляют задуматься о том, насколько официальная «церковная история» порой оказывается далекой от того трагического пути, который пройден в России Православием со времен Никоновского раскола. В 90-е годы ХХ века атеизм «отлучили от государства», как в свое время большевики отлучили от государства Церковь. Власть жонглирует догматами, рядится то в светские, то в духовные одежды, тем самым вынуждая человека идти по собственному – не только внегосударственному, но и порой внецерковному пути к Богу. Когда человек видит превращение Церкви в часть ненавистной государственной системы, он становится не только инакомыслящим, но и инаковерующим.

Религиозность героев Владимира Шарова иной раз кажется удивительной для описываемых им атеистических времен, причем это – органичная, бытовая религиозность, которая, например, пронизывает прозу Ивана Шмелева. Но в их вере есть и нечто от катакомбной религиозности – это вера гонимая, волей-неволей становящаяся островком духовной свободы в несвободном обществе. Здесь ставится вынужденный знак равенства между религиозным и политическим диссидентством – вынужденный, потому что герои Шарова менее всего думают о том, насколько их взгляды совпадают с официальной идеологией страны. Лишь в самый последний момент они осознают, что оказались в челюстях государственного левиафана.

В 1921 году некий инженер-технолог Николай Воронов, живущий в Петрограде на Коломенской улице, решил написать письмо главе Совета Народных Комиссаров В.И. Ленину. Письмо это, в котором православное миропонимание причудливо переплелось с революционной риторикой, с полным основанием можно назвать «философическим». Итак, в своем датированном 25-м мая 1921 года послании вождю инженер Воронов признавался, что не разделяет социалистических убеждений, а самого Ленина долгие годы считал немецким агентом. Однако он обращается к Ленину, как к человеку, в руках которого судьба России, подданный пишет владыке – пролетарскому царю. Он говорит ему «Ты» – с заглавной буквы, будто Господу. Воронов упрекает вождя в том, что он совершил «изгнание умных людей» из страны, неумело пользуется российскими богатствами, допустил отток капитала за рубеж. «Посмотрел бы Ты, – пишет далее Воронов, словно бы напрочь забыв о большевистском атеизме, – какой грандиозный Крестный Ход был в Питере 7 мая, тогда как 1 мая, в день пролетарского праздника, большевики побоялись устроить хоть маленькое шествие».

Одновременно инженер призывал Ленина к жесткости и решительности, ведь «сдай немного, и труп Твой растащат по Москве, как труп Самозванца. И погибнет Идея (не Социализма, в нее я не верю) Великого Объединения Восточных Государств (России, Турции, Германии и др.) в противовес хищническим стремлениям нынешних гегемонов – Антанты. Погибнет в тот момент, когда оставалось только завершить великое Дело Союза, когда даровитые люди воссоздали Россию в почти ее прежних границах (во что я не верил в 1917), когда в руках государства сосредоточена небывалая и великолепная возможность организовать и объединить промышленность в неслыханном масштабе, построить невиданную в мире Сеть Электрических Станций, превзойти самое Америку».

Воронов зачарован перспективой той созидательной работы, которая началась в Советской России, он верит в великое будущее технического прогресса, но при этом остается мистиком. Он видит в Ленине великого мага. «Я верю, – восклицает инженер, – что достаточно одного волшебного слова, и закипит работа на фабриках и заводах, осушатся залитые копи, исчезнет уныние... Веселые песни парней и девушек огласят цветущие луга и нивы, на которых будут ползать стрекочущие машины, приводимые током районных станций. Поколения будут благословлять Тебя».

Письмо Николая Воронова – бесценный документ эпохи, который позволяет судить о том, какой многоцветной, яркой и сложной была идеологическая палитра раннего Советского государства. Это письмо написал преданный России мечтатель, православный верующий, утопист и диссидент, который видит в большевиках носителей идеи русского мессианства. За короткими строками письма видна напряженная умственная работа, драматичный путь веры и разочарований. Пассажир бронированного вагона, совершивший революцию на немецкие деньги – от этого ленинского образа Николай Воронов готов отречься, если Ленин поведет русский народ к великой вселенской цели, не имеющей ничего общего с социализмом.

Утопист с Коломенской улицы выглядит историческим прототипом многих героев Владимира Шарова. Нет сомнений, что его духовный путь мог бы стать одной из тех историй, которые рассказывает Шаров. Николай Воронов – одно из действующих лиц переломной эпохи, когда сама история поставила перед каждым человеком вечные вопросы – о судьбе России, о человеческом призвании, о добре и зле. Каждый человек вольно или невольно был занят поиском собственной идентичности, ибо все прежние ценности оказались отвергнутыми. Революция – время искушений, когда возникает иллюзия, что в твоих руках не только личная твоя судьба, но и судьба страны и, возможно, всего мира.

Это пробуждение революционного «вселенского сознания» в бывших рабах, в «униженных и оскорбленных» рухнувшего царства запечатлел Андрей Платонов. В романах Шарова предпринимается попытка осмысления менталитета советского человека, изучения его духовного мира в контексте всех прошлых и будущих исторических трансформаций. Для Владимира Шарова советский человек – это глубоко противоречивая, сложная натура, мало напоминающая «официальный» образ советского гражданина, который «по определению» был атеистом. В основе своей это тот же самый «дореволюционный» русский человек, православный христианин, который подвергся новым испытаниям и соблазнам. Мятежность, доброта и бескорыстие, склонность к деструктивным порывам, идеализм и правдоискательство, поразительная спаянность революционности и консерватизма – черты, свойственные русским натурам независимо от того, какая эпоха на дворе.

Нередко герои романов Шарова напоминают юродствующих шукшинских «чудиков», несмотря на то, что персонажи Шарова одержимы более философичными идеями, по сравнению с «деревенскими» героями Шукшина они выглядят прямо-таки сюрреалистично. Герои Шукшина – неприкаянные люди, вырванные из привычной среды, мужики, ставшие горожанами, разуверившиеся в христианской вере и мучительно ищущие новую религию, от безысходности пьющие, страдающие от того, что не способны сами понять своих жизненных исканий. Обуреваемый энергией Моня Квасов, изобретающий «вечный двигатель», из рассказа «Упорный» вполне мог бы, например, замыслить просветительское путешествие от Москвы до Владивостока, подобно Николаю Кульбарсову из «Воскресения Лазаря». Хохла Василия, из романа «След в след», в сорок лет записали на курсы марксизма-ленинизма, где он столь истово увлекся учением, что самозабвенно начал вырезать на рисовом зерне ленинские тексты: одержимый своей идеей Василий – герой несомненно шукшинского типа. Как он похож на Андрея Ерина из рассказа Шукшина «Микроскоп». Ведь Андрей приволок домой не игрушку, а волшебный прибор, который открывает для него тайну жизни.

Герои Шарова по-своему пытаются изобрести «вечный двигатель», которым в «Воскрешении Лазаря» становится идея физического воскрешения умерших отцов. Они, как правило, «с приветом», «замечательные чудаки и оригиналы», сделавшие добровольный выбор в пользу юродства, безумия и аномалии. Все это – чудачества, а чудачества бывают не только смешны, но и страшны. Типажи Шарова стоят где-то посредине между юродствующими «чудиками» Василия Шукшина и сюрреалистическими монстрами Юрия Мамлеева.

Русский человек в XX веке не потерял свою идентичность, поэтому в прозе Шарова раскрытие образа советского человека происходит через обращение к извечному вопросу о сущности русского характера. Советская цивилизация была плавильным котлом христианства и коммунизма. Многие герои романов Шарова, подобно Николаю Кульбарсову, искренне верят, что «наша Советская родина без скидок – натуральный всамделишный рай… Пусть мы через одного голы и босы, зато счастливы, да и Адам был гол». Русский характер в основе своей неизменен, просто разные времена выявляют разные его стороны. Символично, что и Сергей Крейцвальд («След в след»), и ученики профессора-теолога Серегина («Воскрешение Лазаря») приходят к православной вере, находясь в лагере, то есть именно в заключении эти люди обретают не только новый смысл жизни, но и утраченную, казалось бы, веру своих отцов и дедов. Николай Кульбарсов радуется всему, что делают пришедшие к власти большевики, потому что происходящее на его глазах – «это как раз то, что нужно, чтобы Господь пришел на землю и спас Свой народ», то есть спас Богоизбранный русский народ. В стихотворении Николая Зиновьева Господь обращается к плачущему человеку:

…Меня печалит вид твой грустный

Какой обидой ты тесним?

И человек сказал: «я – русский»,

И Бог заплакал вместе с ним.

Только лишь революционные события, невольно рождающие апокалиптические переживания и предчувствия (где революция – там бесы), способны приблизить час пришествия Господа на землю. Выходит, что именно большевики, которые захватили власть как богоборческая партия, в конечном счете приведут русский народ, поддавшийся соблазну, дьявольскому искусу революции, к Богу. Сакральность революции подразумевает героиня романа «Старая девочка», когда говорит, что русская революция была «помазанником Божьим», – именно революция, а не свергнутый ею царь, оказавшийся «самозванцем». «Из Назарета может ли быть что доброе?» – воскликнул Нафанаил, впоследствии один из двенадцати апостолов, когда впервые услышал о Спасителе. Так и власть, от которой, казалось бы, невозможно ждать ничего доброго, способна стать истинным «Божьим помазанником» и привести народ к Господу. Вспомним вновь инженера Воронова, который обращался к Ленину: «Ты»… Путь отпавшего от церкви народа в родной дом свой, в лоно православия, пролегал через большевизм. И не случайно пролетарский поэт Владимир Маяковский в одном из своих стихотворений изложил вполне гностическую программу, состоявшую в том, что его «проститутки, как, святыню, на руках понесут// и покажут богу в свое оправдание». Грешный народ искупает грехи через большевика… В основе сюжета «Репетиций» – та же идея возможности ускорить второе пришествие, повторить в России историю Господних Страстей, призывая Христа на землю.

В социологии известна теорема Томаса, суть которой состоит в том, что если человек определяет ситуацию как реальную, то она рано или поздно станет реальной по своим последствиям. То есть возможно следствие без причины, вернее – при виртуальной причине возможны реальные последствия… Так и в романах Владимира Шарова события словно бы преодолевают свою логическую «невозможность» и, уже свершившись, они переписывают историю «под себя», обосновывая свое появление.

В романе «След в след» мечта (или идея) о неродившихся сыновьях доводит Ирину Крейцвальд до состояния крайней, граничащей с сумасшествием, экзальтации, она, по моде тогдашних лет, начинает посещать собрания оккультистов и мистиков, и на спиритических сеансах беседует с неродившимися детьми Колей и Сережей. Ирина уносит в могилу в своем чреве воображаемых детей подобно тому, как профессор Серегин был похоронен с драгоценной рукописью, зашитой патологоанатомом в его живот… В «Воскрешении Лазаря» осужденная на восемь лет лагерей Катя Колпина, будучи девственницей, внезапно начинает ощущать родовые схватки и говорит, что в ее утробе, «будто Каин с Авелем», дерутся евреи и христиане. Беременность идеей приобретает определенно физиологическое выражение. Ирина Крейцвальд мысленно беседует с нерожденными детьми, постепенно забывая о своем настоящем сыне Федоре, который начинает чувствовать себя изгоем в семье, ревнует мать к своим несуществующим братьям, тем самым уже как бы разделяя ее веру в то, что братья на самом деле живут на свете. А дети, Николай и Сергей, о которых болезненно мечтала Ирина Крейцвальд, все же родятся, но будут они не сыновьями ее, а внуками, детьми единственного ее сына Федора.

О детях, как о «новом избранном народе», мечтает умирающий вождь советской страны в романе «Будьте как дети». Под конец жизни Ленин приходит к пониманию того, что носителем мессианской идеи переустройства мира должны стать те, кто полностью свободны от предрассудков прошлого, кому нечего терять – то есть дети, которые совершенно не ценят то, что было прежде, а значит, всецело готовы к революции. Поэтому всемирная революция будет «революцией детей».

Советский Союз был обществом массовой инфантилизации, все советские граждане были словно бы «большими детьми», о которых государство постоянно заботилось. Сочувствовавший большевикам датский писатель Мартин Андерсен-Нексе в русской революции увидел «возвращение к юности всего человечества», то есть к младенческой простоте отношений, к наивному дикарству, которое на все вокруг смотрит широко открытыми глазами ребенка. Об этом же говорил и культуролог Михаил Эпштейн: «Коммунизм сродни волшебной сказке со счастливым концом, рассчитанной на самый наивный, младенческий возраст». Наивные и доверчивые, советские люди даже в своих трудовых и ратных подвигах оставались детьми, не способными жить без опеки суровых и любящих родителей-вождей. Банальная фраза «дети – наше будущее» в Советском Союзе имела очевидный политический смысл, ведь детям надлежало не только вырасти здоровыми, энергичными и жизнерадостными, но и воплотить в себе мечты и надежды всего народа, а не только своих родителей. Поэтому воспитание в Советском Союзе было делом не частным, а общественным и государственным. Нарком просвещения Анатолий Луначарский в 1919 году выдвигал тезис о необходимости создания в Советской России института профессиональной матери – женщины, которая «не будет матерью Коли, которая ненавидит Митю, а она будет матерью вообще, у которой материнский инстинкт просыпается при взгляде на каждого ребенка. Необходимо, чтобы и в этой области так же, как и в области искусства, техники, науки, была специалистка».

Луначарский полагал, что в социалистическом обществе будет изжита ситуация, когда у матери «развивается инстинкт наседки, и к чужим детям она становится совершенно равнодушной». У «профессиональных матерей», которые будут состоять на государственной службе, уже не должно быть «чужих» детей, она воспитывает всех и каждого, воспитывает коллективно. Философ и идеолог Пролеткульта Александр Богданов в романе-утопии «Красная звезда», в котором описывается общество «полного» коммунизма, создал картину общественного воспитания детей. Воспитание происходит в «домах детей», где постоянно живет около трехсот малышей, которых опекают трое профессиональных воспитателей. «Дома детей» представляют собой «большие двухэтажные дома с обычными голубыми крышами, разбросанные среди садов с ручейками, прудами, площадками для игр и гимнастики, грядами цветов и полезных трав, домиками для ручных животных и птиц». Примечательной особенностью является то, что живущие в «доме детей» мальчики и девочки одеты, точно солдаты в казарме, в одинаковое платье независимо от пола. В романе Шарова «Будьте как дети» Ленин говорит о том, что при коммунизме люди перестанут взрослеть, и «земля от края до края сделается одним сплошным раем с копошащимися везде малолетками». Дети – самый подходящий материал для построения нового общества, они – мягкая глина, которая в руках ваятеля приобретает нужную форму.

Удивительное приобщение к тайнам истории России происходит в жизни юного героя романа «След в след» тринадцатилетнего Сергея Крейцвальда. Как сын «врагов народа», он попал в курганскую следственную тюрьму, и там оказывается сокамерником эсеров, начавших не только подкармливать отощавшего мальчишку, но и давать ему обильную и щедрую пищу духовную, то есть делиться воспоминаниями о бурно прожитой революционной жизни. Символично, что именно ребенок становится «преемником» запретной революционной традиции, его сознание формируется именно так, как того хотел умирающий вождь в романе «Будьте как дети» – под воздействием революционной догматики. В камере курганской тюрьмы, состоялся прием Сергея Крейцвальда в партию левых эсеров. То, что для всех было уже историей, для мальчика Сережи оказалось частью повседневной жизни, он словно бы стал много старше своих тринадцати лет, вообще у Сережи «была изумительная память, он знал, начиная с первой «Земли и воли», историю всех споров и разногласий среди народников». Мальчик становится хранителем истории, посвященным в те тайны, знание которых само по себе опасно. Эсерам никому больше было доверить сокровенное, выстраданное знание, кроме случайно попавшего к ним в камеру паренька, который, в том числе и за это знание, расплатился двенадцатью годами заключения. После освобождения Сергей приезжает в Пензу, где живет дочь его бывшего сокамерника эсера Лужкова, и вместе с ней начинает серьезную исследовательскую работу по истории народничества. В тюрьме Сергей стал верующим, и ежемесячно заказывал молебен за упокой душ всех народников, которые, однако, были «или безразличны к религии или убежденные атеисты». Но у Сергея был на это особый взгляд, он «говорил, что Христос – из народников, что он хотел того же и погиб так же, как они». Мечтой Сергея становится восстановление партии левых эсеров в СССР. Пересмотр его дела и отмена приговора в виду отсутствия состава преступления оказались столь неожиданными для Сергея, что эта реабилитация только лишь надломила его психику, и он оказался за решеткой психушки. Но, как ни странно, именно здесь Сергей Крейцвальд приближается к решению той загадки, которая волновала его с того момента, как тюремное заключение свело его с левыми эсерами. Это – загадка бунта, народного восстания, энергии протеста. Наблюдая периодически происходившие в больнице бунты больных, Сергей Крейцвальд решает, что в новом «восстании» пациентов психушки он «призван сыграть роль народнической «Земли и воли», он должен разработать четкую и ясную для больных программу борьбы». Больница для него становится моделью государства, в котором готовится восстание народных масс (пациентов) против деспотической власти (санитаров и врачей), себя же он видит теоретиком и организатором революции. Мобилизованные на борьбу за свои права, больные отделения хроников заставили санитаров прекратить избиения пациентов, больным стали регулярно менять белье и лучше кормить. Упорная организаторская работа, потребовавшая от Сергея Крейцвальда не только тщательного штудирования книг по психиатрии, но и тонкого манипулирования окружающими, привела его к выздоровлению, Крейцвальда уже готовили к выписке, когда он внезапно покончил с собой. «Он покончил с собой, когда выздоровел», когда понял, что «здоров и смотрит на других больных глазами здорового, теми же глазами, что врачи и санитары, – глазами власти. А это означало, что теперь у него нет своего народа, он вышел из него, изменил ему, предал его».

Итак, народ болен, а власть здорова, вернее же сказать – народ считается больным, а власть приписывает себе образ здоровья и потому берет на себя функции врача и одновременно тюремщика, поскольку больной не способен самостоятельно отличить добро от зла и опасен, прежде всего, сам для себя. Не случайно, что завершается роман «След в след» размышлениями о возникновении «партии нового типа», которую создает брат Сергея Крейцвальда Федор Николаевич, эта партия «более совершенная, чем китайские тайные общества, секта ассасинов, организация бланкистов, сицилийская мафия и «Народная воля», поскольку она объединяет всех людей, с которыми был связан Федор Николаевич, партия «включала в себя людей, которые уже давно умерли, власть ее расширялась, захватывая теперь и прошлое», это партия тех, кто оставил след в истории страны, кто был всего лишь «маленькой табличкой с именем». И КПСС тоже, к слову сказать, пыталась вербовать в свои ряды умерших, объявляя своими сторонниками тех, кто уже не сможет это опровергнуть.

Безумие как альтернатива

В романе «Воскрешение Лазаря» отец Феогност, чтобы избавиться от преследования ГПУ, притворился сумасшедшим. Он усвоил слова психиатра Ганнушкина о том, что в то время, когда «нами правят маньяки и убийцы», нормальным окажется тот человек, «кто сегодня сойдет с ума». У Юрия Мамлеева есть рассказ «Душевнобольные будущего», основная идея которого состоит в том, что граница между безумием и так называемым «душевным здоровьем» не может оставаться неизменной. Главного героя Гориллова признают сумасшедшим из-за того, что с ним ни разу не случался бред и он «не воображал себя пастушком», и сажают в психушку вместе с последним человеком, «утверждающим, что дважды два четыре».

Вынужденный под давлением чекистов примкнуть к обновленцам, Феогност понимает, что даже в церковных стенах не спастись от тотального контроля власти, стремящейся превратить церковь в полностью подконтрольный «орган власти», и единственный способ сохранить веру – уйти в юродство. В обществе, где норма и аномалия поменялись местами, само понятие «безумие» является принципиально неопределимым. Но, симулируя помешательство, отец Феогност не только пытается обмануть ГПУ, но и победить в себе гордыню, опроститься, уйти в народ, для него стать сумасшедшим означает стать как все, приобщиться к народу через сумасшествие. Становиться безумным – это право народа.

Безумие государей вызывает ужас и отвращение, а народные безумства воспринимаются как должное и даже неизбежное явление. В романе «До и во время» отделение психиатрической больницы – это новый Ноев ковчег, обитатели которого единственные на планете уцелеют во время грядущего всемирного потопа. Именно пациенты психиатрической больницы должны спастись из всего рода людского. Психушка – единственное место, которое Господь защитит от разбушевавшейся стихии. Философ и культуролог Михаил Эпштейн писал, что безумие – это «послеразумное состояние личности. В природе есть беззвучие, тишина, но молчание свойственно лишь говорящим. В природе есть неразумность, немыслие, но безумие свойственно лишь мыслящим и разумным. Безумие примерно так относится к уму, как молчание – к речи». Безумие – это выбор, который делает отец Феогност, причем этот выбор делает осознанно, разумно. Константин Бальмонт в стихотворении «Похвала уму» писал:

Безумие и разум равноценны,

Как равноценны в мире свет и тьма.

В них – два пути, пока мы в мире пленны,

Пока замкнуты наши терема.

Находясь на излечении в психиатрической клинике, главный герой романа «До и во время» узнает о том, что в 1920 годы в Советской России существовал Институт природной гениальности. Исследователи этого института пришли к выводу, что «гениальность неразрывно связана с той или иной формой психической патологии». Впрочем, ничего принципиально нового этот вывод не вносил в общепринятое представление о гениальности, только лишь объяснял, отчего в России и общество, и правительство всегда достаточно терпимо относились к душевнобольным.

Конечно, Владимир Шаров описывает вымышленные события, но основой для его вымысла стали известные исторические факты. Понятно, откуда родилась история «института Эври» в романе Шарова. Психиатр Григорий Сегалин в первые годы советской власти разработал проект Института гениальности. В этом институте, по мысли Сегалина, необходимо было проводить лабораторные исследования гениальности как эвропатологии (т.е. «хорошей патологии»), хранить трупы умерших гениев, чтобы изучать строение их мозга. Кроме того, Сегалин вынашивал планы создания в СССР системы социальной поддержки гениальности, для чего, в частности, предлагал провести «диспансеризацию творческих личностей». Чудовищная идея – создать сеть диспансеров, в которых на учете состояли бы гении (как в диспансерах для больных туберкулезом, психическими или онкозаболеваниями), – в контексте пестрого идеологического ландшафта 1920-1930 годов выглядела не такой уж фантастической.

Для рассмотрения проекта Сегалина даже была создана специальная комиссия, в состав которой вошли художник В. Кандинский, литературовед Ю. Айхенвальд, психолог Н.А. Рыбников и др. Сегалин считал, что между нормой и патологией пролегает условная граница, а психопатология напоминает акушерство – и безумие, и беременность являются патологическими болезненными состояниями, но оба эти состояния плодотворны. Беременная рожает ребенка, а безумие порождает гениальность. В планы Сегалина входило создание жанра патографии, т.е. изучения жизни гениальных людей в контексте их болезни. В свое время Дмитрий Мережковский тревожно размышлял о том, что, возможно, «русская идея» это и есть «русское безумие».

В романе Владимира Шарова «Будьте как дети» отец Никодим утверждает, что «все беды Русской земли начались после того, как был канонизирован царевич Дмитрий, стал святым этот бесноватый ребенок. Оказывается, канонизация больного падучей – смертный грех». С канонизацией царевича Дмитрия душевный недуг словно бы стал принадлежностью святости… Очень вероятно, что в каждом душевнобольном спит потенциальный гений или даже святой. Пациенты психиатрических клиник – это люди, которые «отказались от наших норм, от наших законов, от всего нашего мироздания. Из тех же кирпичиков они выстроили все заново, и теперь ни один из запретов не сдерживает их гений; «хорошо» и «плохо» у них другие, и в нашем мире они совершенно свободны». Снова – свободный и осознанный выбор, сделанный в пользу безумия. Философ Лев Шестов писал, что человеку свойственно бояться закона причинности и, чтобы от него избавиться, он «охотней примет безумие, за которое сажают в желтый дом, - чем вернется на лоно закономерного познания действительности». У гениальности, как и у безумия, свои следственно-причинные (или причинно-следственные) связи. Согласно разработанной в начале ХХ века программе «группы Эври» для того, чтобы увеличить количество гениев в России, страну следовало расшатать, в политике насаждать социалистические партии, в религии – сектантов, оккультистов и теософов, в искусстве – модернизм, в нравственной сфере – половые извращения и эротику… Культивируя безумие в обществе, предполагалось увеличивать количество гениев, проводить «гениезацию» России. О системе «гениезации» и говорил доктор Сегалин. Взбаламученная, потерявшая покой страна должна начать «массовое производство» гениев, которым трудно сформироваться в условиях скучной стабильности. Для «гениезации» нужно было бросить в общество «дрожжи» безумия и хаоса. Шаров в своем вымысле идет гораздо дальше проекта Сегалина, но нет сомнений, что именно идея этого психиатра использовать энергию творческого безумия в целях созидания светлого социалистического будущего и легла в основу романа.

Христианский большевизм

Владимир Шаров постоянно возвращается к теме религиозного содержания большевизма. На первый взгляд, это – соединение несоединимого, слишком грубое и надуманное сближение, кажущееся тем более странным, что Шарова трудно заподозрить в какой-либо симпатии к большевикам. В романе «До и во время» Шаров останавливается на изложении взглядов одного из эпизодических героев, который «был убежден, что марксизм – религия, а Христа почитал как предшественника Маркса». Поскольку коммунизм, как отмечал Николай Бердяев, есть «диктатура миросозерцания», то в коммунистическом обществе религия перестает быть частным делом. Государству важно знать, во что ты веруешь. Журналист Мария Каллаш, публиковавшаяся под псевдонимом М. Курдюмов, писала, что большевизм превратился в настоящую секту, которая исповедует свою «черную веру», и в СССР «маленьких «пионеров» воспитывают, как будущую жреческую касту». Чем последовательнее и убежденнее большевики заявляли о массовом атеизме вождей и народа, тем очевиднее становилось религиозно-мистическое содержание советского мировоззрения.

Мысль о большевиках как последователях Христа шокирует, но она отнюдь не нова. К подобному пониманию большевистской власти приближался инженер с Коломенской улицы Николай Воронов, написавший «философическое» письмо Ленину. Наверное, не случайно, что в вышедшем в 1917 году альманахе «Революция в Петрограде» наряду со свидетельствами участников и очевидцев Февральского переворота был опубликован рассказ А. Рославлева «Иисус», в котором описывается появление в Петрограде странного проповедника, назвавшего себя Иисусом из Назарета. Образ Христа в восставшем городе затем найдет место и в поэме «Двенадцать». Это неудивительно, ведь революция становится репетицией судного дня. Измененное сознание революционного общества располагает к предчувствию Мессии.

Идея большевистского христианства или даже большевистской «святости» была характерна для Андрея Платонова. Христос воспринимался Платоновым как революционер, бунтарь, предтеча большевизма. «Бичом выгнал Христос торгующих из храма… – писал Платонов в 1920 г. – Свинцом, пулеметом, пушками выметаем из храма жизни насильников и торгашей мы». Как истинный ересиарх, Платонов пророчил, что царство Христово на земле родится от пролетарского гнева, который «выше всякой небесной любви». «Красный солдат выше святого», считал Платонов и утверждал, что Христос «жив в нас», то есть в большевиках. Как известно, Христос говорил, что трудно богатому войти в Царство Небесное (Мф.19,23), а следовательно Сын Божий являлся противником богатства и частной собственности, которые также и большевики объявили социальным злом. В послереволюционной большевистской пропаганде часто возникали мотивы сопоставления христианских и социалистических ценностей. Нормы православной жизни становились тем фундаментом, на котором можно было возводить мощное здание советской государственности. Так, опубликованная в 1919 г. Народным Комиссариатом по продовольствию книга «Общественный стол (коммунальное питание)» начиналась, как ни странно, с евангельского сказания о Тайной Вечере, на примере которого авторы иллюстрировали мысль «об общем столе» как древнем ритуале духовного единения. Совместная трапеза является, по мнению авторов книги, «одним из устоев общинной жизни», а также ярким проявлением социалистических элементов христианства: «лучшим социалистом является сама жизнь, сильнее, чем самый талантливый агитатор, толкающая людей по пути осуществления социалистических идеалов». «Коммунизм Христа» – так назвал свою книгу художник Константин Клуге, сын офицера Колчаковской армии, после гражданской войны оказавшийся вместе с родителями на чужбине – сначала в Шанхае, потом в Париже. Клуге был двоюродным братом советского писателя Юрия Германа, но судьба его во всех отношениях стала полной противоположностью жизни известного соцреалиста. В своей книге Константин Клуге писал не о реальном социализме, который так хорошо был известен Юрию Герману, а о «чистом» философском и мистическом явлении. Клуге пытался доказать, что «христианский альтруизм ведет к социализму, а тот, в свою очередь, – к коммунизму». Таким образом, размышления героев Шарова оказываются вписанными в широкий исторический контекст, отражая те искания, которые были характерны для отечественной и западной философии ХХ века.

Писатель в романе Шарова «До и во время» в своих произведениях изображает большевиков такими, какими запечатлелся их образ в его детском сознании: «большевики у меня похожи на маму, добрую, ласковую маму». Вместе с образами большевиков герой-писатель возвращается в собственное детство. В его душе органично уживается любовь к Христу с любовью к Ленину, и истоки этой любви опять-таки кроются в детском восприятии окружающего мира. Услышав разговор о «Синодике опальных» Иоанна Грозного, двенадцатилетний герой задумался о том, что «человек может убить другого человека и совсем просто – человека невинного и безгрешного – именно потому, что есть Воскресение, что есть кому вспомнить и воскресить убитого». Он верит, что большевики казнили невинных людей, зная, что есть Кому их воскресить, они убивали, веря в Воскресение, и убивали прежде всего – чистых, безгрешных, светлых душою людей, которые были ближе к Богу, потому среди жертв «красного террора» оказалось так много священников. На главного героя романа «До и во время» неизгладимое впечатления произвели последователи учения Льва Толстого, толстовцы, у которых, как он полагает, «цель была почти та же, что у большевиков». И те, и другие стремились жить коммуной. Но большевики увидели в толстовцах сектантов, а толстовцы ужаснулись тому, как бездушно подавляет большевизм человеческую личность. Они не поняли друг друга – такая трагедия.

«След в след» – это роман о власти судьбы над человеком, о том, что человек несамостоятелен, всегда слеп, никогда не знает, куда его выведет траектория судьбы. Из пустяковых, казалось бы, событий внезапно рождаются глобальные последствия – так заводской рабочий Василий, выгравировав статью Ленина на рисовом зерне, создает новый сорт зерна, которое, размножаясь, удивительным образом воспроизводит ленинский текст «Как нам реорганизовать Рабкрин», и прочитавший этот текст профессор Серегин (случайное ли совпадение фамилий двух пострадавших за свои убеждения профессоров в романах «Воскрешение Лазаря» и «След в след»?) попадает в психиатрическую клинику с вновь изобретенным диагнозом «мания красного зерна». Не ведаем, что творим, нам не дано понять, как отзовется наш поступок и кто станет его жертвой. Это весьма печальный фатализм, поскольку среди героев романа «След в след» нет, пожалуй, ни одной счастливой судьбы, ни одного человека, который мог бы быть удовлетворен своей жизнью, над всеми тяготеет рок, разбиваются надежды, преследуют неудачи, которые неминуемо встают на жизненном пути, и причины этих неудач следует искать не столько в жизни человека, сколько в прошлом его рода, в жизни предков.

В романах Шарова, как правило, нет главных героев, судьбы складываются в мозаику, в которой каждая деталь имеет одинаково важное значение, никто не обойден авторским вниманием, но и никто не выделен. Все описанные судьбы – это всего лишь «маленькие таблички с именами». Кажется, именно об этих людях говорил Дванов в «Чевенгуре» Платонова: «Советская власть – это царство множества природных невзрачных людей». Судьбы производят впечатление незаконченности, осколочности, им чего-то не хватает, чтобы выглядеть состоявшейся судьбой. Возможно, это недостающее «что-то» восполняется только лишь «вертикальной» историей, жизнью целого рода…

Нетрудно заметить схожесть мифологизированных повествований Владимира Шарова с историческими мистификациями виртуозного стилиста Владислава Отрошенко. Подобно Шарову, Отрошенко создает некую альтернативную историю, которая построена на допущении «двойного стандарта», соединения того, «как было» и как «могло быть». И Шаров, и Отрошенко ставят в центре повествования фигуру исследователя-историка, который отыскивает «достоверные» факты, и не случайно мистификаторская повесть Владислава Отрошенко «По следам дворцового литавриста» имеет подзаголовок «отчет исследователя». Владимир Шаров тоже играет роль человека, пишущего «отчет исследователя», наиболее отчетлива эта историографическая тенденция в романе «Репетиции», где в основу сюжета положено изучение главным героем дневников француза-комедиографа Жака де Сертана, кончившего свои дни в России в царствование Алексея Михайловича. В «Прощании с архивариусом» Владислав Отрошенко обращается к одному странному сочинению под названием «Исторические разыскания Евлампия Харитонова о походе казаков на Индию», где излагается история похода донского казачьего корпуса в Индию, начатого волею императора Павла I. Автор этого таинственного сочинения утверждает, будто генерал Матвей Платов («донской Бонапарт») «довел казачьи полки до заснеженных Гималаев, а не до оренбургских степей». Подобный же прием построения «другой истории» применяется в «Репетициях» Владимиром Шаровым, когда его герой-историк изучает дневники француза Сертана, который по поручению патриарха Никона репетирует мистерию в Новом Иерусалиме. В интерпретации творчества Владислава Отрошенко можно использовать высказанную Владимиром Шаровым в романе «Воскрешение Лазаря» идею о «трех историях». Первая из них – «горизонтальная, на ней наши отношения с современниками. Она очень тесная. Словно в переполненном автобусе…». Вторая история – вертикальная, она заключена в протекающей из прошлого в будущее жизни рода. Третья же история «касается отношений между Богом и человеком». Если первые две истории лежат как бы на плоскости, то третья – это уже пространство. Подлинный смысл истории заключен в прорыве в пространство, то есть в постижении Бога. Мистификации, алогизмы, допущения происходят на уровне «горизонтальной» истории, где люди так тесно соприкасаются друг с другом, где они, в своем общении, и создают историю. Например, в романе «До и во время» один из героев Сергей Прочич читает доклад о том, что Сталина не существовало, он был фигурой чисто мифической, созданной народным сознанием. Сталин – шедевр коллективного народного гения, относящийся в равной степени и к фольклору, и к академической науке, корифеем которой Сталин был признан. В Советском Союзе сочинялись подобные былины:

Тут поднялся на резвы ноги

Сильный могучий молодец,

Богатырь Иосиф свет Виссарионович,

Стал он по палатушкам похаживать,

Стал он кудри свои поглаживать,

И усы свои позакручивать,

Стал он трубочку покуривать.

Создание образа великого вождя было «всенародным делом», и тысячи безвестных творцов внесли в этот образ частицу своей фантазии… Так же относится к Сталину и Владимир Шаров, в романе «До и во время» он обращается с образом Сталина как с мифологическим героем, судьбу которого без ущерба для основного сюжета его жизни можно «досочинить». В «Старой девочке» героиня Шарова после Октябрьской революции затеяла создание цикла былин о советских вождях. Первым делом она сочиняет былину о Емельяне Ярославском (богатыре Емеле), а затем приступает к созданию эпического произведения о Ленине под названием «Свое взял, а не чужое похитил». В былине рассказывается о том, что Александр и Владимир Ульяновы были сыновьями императора Александра III, которых вырастила семья чиновника Ильи Ульянова. Александр, узнав о своем царском происхождении, написал письмо Николаю II, а когда тот не удостоил его ответа, то решил убить узурпатора. Поэтому приход августейшего революционера Ульянова-Ленина-Романова к власти – это не революция, а скорее династический переворот, каким его и замышляли российские монархисты – на место одного Романова приходит другой.

Владимир Шаров подчеркивает, что его романы нельзя определять как «историческую прозу», и, если помнить, что Шаров – профессиональный историк, специалист по истории Смутного времени, то эти его слова обретают принципиальное значение. Порой Шаров создает атмосферу некой исторической клоунады, фарса, когда известные исторические персонажи вроде Ленина или Сталина начинают играть трагикомическую роль, притворяться и гримасничать. Диктатор в клоунском гриме выглядит еще страшнее. История ломает комедию для будущего, она надевает маску, выходя на сцену перед зрителями-потомками. И взгляд на российскую историю «глазами клоуна» оказывается не таким уж нелепым…

Литературовед И.С. Скоропанова находит в творчестве Шарова свойственное постмодернистам стремление лишить категорию настоящего своего привилегированного статуса по отношению к прошлому и построить гибридное «прошло-настояще-будущее». Невольно вспоминается «трезубец» Поля Валери – в каждый момент времени существует прошедшее, настоящее и будущее и, вонзив «трезубец» в любую произвольную точку, «мы можем определить место Настоящего в Настоящем, Настоящего в Будущем и Будущего в Позапрошлом». Герой романа «До и во время» после черепно-мозговой травмы периодически теряет память, но находит утешение в мысли, что через потерю памяти он очищается, «всякая дрянь и мерзость уходит, и я снова, как младенец, невинен и чист». Он словно бы выпадает из времени, а значит, может произвольно передвигаться в любом направлении, не будучи привязанным к современности. «Трезубец» действительно вонзается в произвольную точку истории.

На страницах своих романов Шаров выглядит человеком, глубоко разочарованным в возможностях исторической науки и исторического познания вообще. Если историческая наука так часто становится орудием сокрытия истины, значит – чем дальше от достоверности, тем ближе к истине… Подобно Владиславу Отрошенко, Владимир Шаров порой создает иллюзию научно-исторического изыскания, подкрепленного архивными источниками, свидетельством истинности описываемых события, однако на самом деле происходит не восстановление утраченного, а сотворение новой, никогда не бывшей реальности, как поход казаков Матвея Платова к Гималаям или создание патриархом Никоном «тайного общества», состоящего из участников мистерии французского комедиографа Сертана.

В «Воскрешении Лазаря» Шаров многократно возвращается к одним и тем же событиям, дополняя ранее известное очередной подробностью, новым свидетельством очевидца и даже в иных случаях полностью разрушая созданную картину. Внезапно, например, оказывается, что пешего перехода Николая Кульбарсова из Москвы во Владивосток, описанного им самим в самых мельчайших подробностях, вообще не было, а свои дорожные письма Николай писал из квартиры подруги жены Нины Лемниковой. Шаров противопоставляет фабулу «Воскрешения Лазаря» не только «известной», «официальной» истории России, но и созданной им же самим «альтернативной» истории, получается, таким образом, двойное опровержение, отрицание отрицания – он может предположить, как было «на самом деле», а потом самолично разгромить гипотезу, как нелепую выдумку. Шаров разоблачает собственные мистификации, но эти разоблачения не бывают окончательными, поскольку в любой момент может оказаться, что все сказанное ранее – неправда. Воспользовавшись термином из лексикона Михаила Эпштейна, можно сказать, что Владимир Шаров – создатель амбиутопических романов, он изображает утопию как реализованный проект, одновременно доказывая невозможность ее реализации (Тот же амбиутопический прием использовал Андрей Платонов в «Чевенгуре»). Подобно Владиславу Отрошенко, Шаров создает персону вне достоверности.

Впрочем, Шаров не столько отрицает саму возможность достижения достоверности, сколько показывает множественность самого феномена исторической достоверности. Доподлинно и бесспорно установленной истины в истории быть не может, ведь, как справедливо писал Лев Шестов, «все воплощенные истины были только воплощенными заблуждениями». Долго Шаров цитирует письма Николая Кульбарсова, описывающего свое странствие по городам и весям, – так долго, что у читателя уже не остается сомнения в том, что действие романа строится именно на истории этого путешествия, и вдруг все рушится, возвышенная история оказывается разоблаченной, вместе с водой оказывает выплеснутым и ребенок. Владимир Шаров словно бы проверяет на прочность конструкцию своего романа: сюжет развалился, идеи поставлены под сомнение или дискредитированы, но действие романа продолжается, и главными оказываются те сюжетные нити, которые до этого были незаметны, за банкротством с неизбежностью следует новое накопление. Не повергаются разрушению и не умирают одни лишь идеи, все прочее – смертно.

Карать и врачевать

Глубоко символично в контексте творчества Владимира Шарова название романа «Репетиции», подводящее к мысли о театральности истории, о том, что жизнь отдельного человека – это репетиция некой неизменной пьесы, репетиция будущих событий и одновременно повторение сыгранных когда-то ролей. Это – подготовка к постижению прошлого, происходящему, как правило, через осмысление библейских сюжетов. Не случайна поэтому была мысль Николая Кульбарсова о том, что отдельная человеческая жизнь – всего лишь очередной комментарий к библейскому тексту. Современность – это репетиция будущего.

В романе «След в след» начальник следственного отдела ОГПУ Николай Иванович Старолинский создал свой литературный салон, в котором бывают близкие большевикам партийные литераторы, а в молодости Старолинский и сам примыкал к символистам, дружил и подражал Андрею Белому. Мало кто из знакомых литераторов знает, что Старолинский продолжает писать – тайно, в стол, и в этом его сокровенном творчестве заключалась особенная, удивительная философия, имеющая отношение не столько к литературе, сколько к исторической эпохе, к психологии общества. В разговоре с женой Наташей Старолинский объясняет ей, что из литературного символизма он ушел в «реальный мир», но не порвал с литературой, так как они, чекисты, пишут свои грандиозные «романы из живых людей, романы, в которых все настоящее». Старолинский подобен художнику Есихидэ из «Мук ада» Акутагавы Рюноскэ – художнику, который, чтобы создать картину ада, подвергает невообразимым мукам живых людей, в этой картине Есихидэ, как и в сочинениях Старолинского, было «все настоящее», все предельно правдоподобное. Создавая образ Старолинского, Владимир Шаров многое объясняет в психологии «большого террора», репрессий, которые наравне с реальными преступниками карали преступников-фантомов, то есть тех людей, которые становились персонажами, «отрицательными» героями в чекистском «романе». А ведь «отрицательный» герой не хуже «положительного», он просто другой, выполняет иную программу. Отсюда – театральность процессов, отсюда ритуализация обвинения и признания вины, подчеркнутая патетика и литературность суда над «врагами народа». Поэтому Старолинскому скучным кажется творчество символистов, своих бывших товарищей и кумиров, потому что они живут в мире литературы выдуманной, а он творит «литературу» живую, из крови и плоти. Театральность процессов в сталинском СССР осмыслялась Артуром Кестлером в его знаменитом романе «Слепящая тьма», герой которого, Рубашов, идя на смерть, выполняет последнее задание партии – сыграть роль «врага народа». В ходе «следствия» коммунист старательно репетируют свою роль, а непосредственно во время судебного процесса играет – самозабвенно, отдавая всю силу души этому театральному действу. И здесь вновь возникает образ репетиций.

Василий Васильевич Розанов писал: «Литература в каждой истории есть «явление», а не суть. У нас же она стала сутью. Войны совершались, чтобы беллетристы их описывали…». Но если литература стала сутью истории, то стоит ли удивляться такой откровенной литературности нашей истории, литературности политики, литературности повседневной жизни. Если Александр Блок говорил о музыке революции, то будет столь же уместно сказать о поэзии репрессий: ночные аресты, «черные маруси», свет нацеленной в лицо лампы, побои и лагеря. Это поэтично, поскольку поэзия там, где есть сильные чувства. Борис Слуцкий в стихотворении «Прозаики» писал, что «русская проза пошла в лагеря», и «ямб рождался из мерного боя лопат./ Словно уголь, он в шахтах копался». Писатель умеет убедить читателя в вероятности невозможного, в том числе – в вероятности невозможного исторического события, политика страны осуществляется по законам литературного жанра. «Чекистская» тема затронута Владимиром Шаровым и в «Репетициях», где роль «карательных» органов в истории страны получает неожиданное философское осмысление. Чекисты, уничтожая человека физически, сохраняют его имя для истории, то есть человек отдает жизнь, оплачивая тем самым историческую память о себе. Чекисты вырывают человека из небытия, они от имени истории предъявляют ему счет, возвышая испуганного обывателя до масштабов выдающихся деятелей. Это в другую эпоху и в другой стране был бы ты банальным хулиганом, вором-рецидивистом, бытовым «мокрушником» или даже платоновским «невзрачным человеком», а вот в сталинском СССР государство доверило тебе почетную и ответственную роль – стать политическим преступником, тебе доверили олицетворять «темные силы» контрреволюции, международного заговора, тебя запросто могут назвать сотрудником разведок всех капиталистических держав планеты. Ты уже – не обыватель, который по неосторожности сказал резкое словцо на коммунальной кухне, а один из творцов международной политики. У великого государства и враги обязаны быть великими, чтобы соответствовать грандиозным масштабам страны победившего социализма. Но великого палача нужно заслужить. Не каждому ведь дается возвышенная смерть, гарантирующая вечную память, а стало быть и бессмертие.

Поэтесса Алина Витухновская в текстах, посвященных маньяку-убийце Чекатило, пишет, что «расстрел – это форма выражения крайнего уважения». Чекатило – это коллективное бессознательное, это разрушительная энергия, аккумулированная в душах миллионов, он был порожден теми людьми, которые видели этого маньяка в своих ночных кошмарах. А человеку свойственно «уважать» свой кошмар, холить ростки собственного безумия… Народ имеет тех властителей, которых заслуживает, и тех палачей, которых достоин. Революционеры своей борьбой не только созидают «светлое будущее», но и завоевывают право на смерть, окруженную легендами. Демократическое государство равнодушно к человеку, оно слепо и глухо, ему все равно, жив ты или умер, доволен ли, сыт ли, здоров ли, но совсем не то при тоталитаризме, где ты всегда будешь чувствовать, что государство – тебе родное, что ему интересны каждая мысль твоя, каждое слово… Не известно, что лучше – иметь грубого и строгого родителя, домашнего тирана, который обеспечит тебя всем необходимым и позаботится о наследстве (пусть и попрекая куском хлеба), или жить с добрым и веселым папой, который кормит соловья баснями и не потратит на тебя ни копейки. Словом, каждому – свое…

Следователь Челноков говорит арестованному: «Мы, чекисты, спасаем этих обреченных. Год назад я добился новых папок для новых дел. На них написано «Хранить вечно». Подозреваемые боятся их как огня. Они уверены, что из-за этой надписи мы, будто в аду, станем расстреливать их изо дня в день до скончания века». «Хранить вечно» – эта стигма ложится на всякую судьбу, к которой оказались причастны чекисты. На что только ни идет человек ради славы, хотя слава – это тяжкое бремя, и вот чекисты готовы служить этому стремлению. У Владимира Нестеровского есть стихотворение «Палач и жертва», в котором поэт размышляет о том, что союз палача и жертвы надежнее братских уз:

Палач привязан к жертве,

А жертва – к палачу.

Жаль, воскрешать из мертвых

Ему не по плечу.

Но нет, поэт был не точен, и чекистам «по плечу» оказалось даже воскрешение… Чекисты словно бы дополнили «недостающее звено» в философской цепочке Николая Федорова, который ничего не сказал о том, что воскресение умерших – дело рук палачей.

Вообще сотрудники ГПУ выступают в романах Шарова в достаточно неожиданных амплуа (не менее шокирующе экстравагантных, чем играющий на рояле Василий Иванович Чапаев в романе Виктора Пелевина). Так, например, Костюченко из «Воскрешения Лазаря» (возможно, вымышленный Николаем Кульбарсовым), будучи логопедом, попадает на службу в ГПУ. Дефектологи оказываются востребованными, поскольку партия осознала, что если человек совершает преступление против своего народа, то есть вредит самому себе, виновата не столько буржуазная пропаганда, сколько поражение мозга…» То, что в СССР антисоветчики и диссиденты попадали на «лечение» в психушки – прямое воплощение этого мировоззрения, считающего инакомыслие диагнозом болезни. Психиатр Уолтер Райх в 1983 году писал о советской карательной психиатрии: «Психиатры, к которым власти обращаются за диагнозом – тоже советские граждане. Они выросли в рамках той же культуры, на них воздействуют те же политические реалии, у них возникают те же социальные перцепции. А поскольку решение психиатра о том, болен человек или здоров, во многом зависит от его представлений о том, что в его обществе считается обычным и ожидаемым, он может, вступив в контакт с диссидентом, испытать то же ощущение, что и сотрудник КГБ, – ощущение, что он имеет дело со странной личностью – а затем и заподозрить в нем душевнобольного. Если в голове у психиатра возникнет такое подозрение, ему будет нетрудно разрешить свои сомнения, подобрав для диссидента «подходящую» категорию психического расстройства.[…] Если я прав – если трагедия советской психиатрии представляет собой один из аспектов трагедии советского общества в целом, которая привела к искажению восприятия гражданами СССР друг друга – то по крайней мере некоторых из здоровых диссидентов искренне считают душевнобольными не только психиатры и КГБ, но значительная часть населения этой многострадальной страны».

Медицина служит государству, и врачи – как солдаты, а больницы – это исправительные дома. Там «вправляют мозги», как вывихнутые суставы, чтобы пациент вернулся к активной жизни и продолжил труд на благо государства. Роль же карательных органов – это роль дефектологическая, коррекционно-педагогическая, ГПУ-НКВД-КГБ исправляет ошибки и врачует. Карать – значит врачевать, и наоборот. ГПУ – врач-дефектолог, который учит людей говорить, думать и жить правильно. Вообще ГПУ из «органов смерти» превращается в «органы жизни, причем жизни вечной», поскольку на следствии жертвы усыновляют своих будущих палачей – с тем, чтобы те смогли воскресить их так, как дети когда-нибудь воскресят своих отцов: «любовь палача к жертве есть высшая, наиболее чистая и бескорыстная любовь». Чекисты посланы народу Богом «потому, что пришло время нас спасать». Даже если и не было встречи Николая Кульбарсова с сотрудником ГПУ Костюченко, если разговор о врачующей силе ГПУ – всего лишь мистификация, как и все путешествия Кульбарсова, высказанные Костюченко мысли вынесены из опыта эпохи, из опыта человеческого страдания в лихую годину революционных лет. Чекисты в романах Шарова – люди чрезвычайно талантливые и пассионарные, глубокие интеллектуалы, как заместитель председателя НКВД Илья Спирин из «Воскрешения Лазаря», разрабатывающий сложнейшие политические комбинации, чекисты – это интеллектуальная аристократия страны, орден рыцарей и ученых мужей, подлинных носители государственной идеологии.

Проза Владимира Шарова являет собой пример литературы вопрошающей. Как говорит Ифраимов в романе «До и во время», «мы не сможем вернуться к Богу, если не научимся спрашивать. Чем тоньше и мудрее будут наши вопросы, тем скорее мы поймем Его мир». Владимир Шаров сознательно уходит за пределы достоверности, бросая вызов как привычной, «официальной» истории, так и конкурирующим с нею «альтернативным» историям. Его герои живут во времена «прошло-настояще-будущего», история в привычном для нас понимании осталась для них позади (нельзя сказать, что в прошлом, потому что прошлое – это тоже сегодня) . Время действия каждого романа – это вонзенный в отдельно взятую точку трезубец Поля Валери. Стигма же «Хранить вечно» ложится на все те вопросы, которые, не обретя ответов, перешли из прошлого в сегодняшний наш день, перешли из века в век.... «Что делать?» – «Кто виноват?» – «Как нам реорганизовать Рабкрин?» – «Чего же ты хочешь?» – «Что с нами происходит?» и так далее до бесконечности.

_______________________________________________

Александр Беззубцев-Кондаков – прозаик, критик, автор книг «Императорская муза», «Три черных омута», «Почему это случилось?» и других, член Союза писателей России.

 

Сайт редактора



 

Наши друзья















 

 

Designed by Business wordpress themes and Joomla templates.