№14 2011


Содержание


Елена Скульская (Эстония). Короче, чем жизнь.Из книги об отце.
Феликс Чечик (Израиль). Документальное кино. Стихи.
Борис Хазанов (Германия). Универсальная грамматика. Рассказ.
Евгений Орлов (Латвия). Двенадцать винных ягод. Стихи.
Петр Ильинский (США). Обратный путь. Рассказ.
Рафаэль Шустерович (Израиль). Посвящения. Стихи.

Петербургские мосты
Ольга Пуссинен (Финляндия). «Полукровки, метисы...» Стихи.
Сергей Пичугин. (Латвия). Поэт. Стихи.
Ольга Гришина (Бельгия). «Туман поднимается – темный…». Стихи.

Семен Крайтман (Израиль). «дорога из Тиберии назад…». Стихи.

Балтийские строфы
Руслан Соколов (Даугавпилс). «Осенью…». Стихи.
Павел Васкан (Рига). «Что сказать…». Стихи.
Евгения Ошуркова (Рига). Vert. Стихи. Сергей Смирнов (Вильнюс). Ворон. Стихи. Владимир Трофимов (Клайпеда). Дождь в порту.Стихи.
Светлана Лаптева (Висагинас). Молитва. Стихи. Николай Гуданец (Рига). Песнь благодарности. Стихи.

Финская тетрадь
Алексей Ланцов (Сало). «Мой сосед, Тоссавайнен…».Стихи. Татьяна Перцева (Хельсинки). Padla internacionalis. Рассказ. Елена Лапина-Балк (Хельсинки). Клоунада. Рассказ.

Анна Людвиг (Германия). Сорок восемь шагов. Стихи. Аркадий Маргулис (Израиль). Испанский гранд. Рассказ. Михаил Блехман (Канада). Грог. Рассказ.

Молодые голоса
Таисия Ковригина (Литва). Утренние гимны.Стихи.
Кристина Маиловская (Финляндия). «Я – такая-сякая!..» Стихи.

Константин Вогак (Франция). Опять мне Отчизна снитсяСтихи.
(публикация Р.Б. Евдокимова-Вогака)

Леонид Рябков (Молдова). Два желания.Рассказ. Инна Иохвидович (Германия). Быть счастливой.Рассказ. Семен Каминский (США). Мест нет.Рассказ.

Американский дивертисмент
Игорь Джерри Курас (Бостон). Дорогой галстук. Рассказ. Виктор Бердник (Лос-Анджелес). Инфернальница.Рассказ. Борис Юдин (Нью-Йорк). Подарочек. Дела семейные.Рассказы.
Людмила Агеева (Германия). Юбилейный лытдыбр.Рассказ. Ирина Шиповская (Германия). Дрезденская вигилия.Эссе.

SnowFalling

Борис ХАЗАНОВ

УНИВЕРСАЛЬНАЯ ГРАММАТИКА

С чего начать? Начало и конец, как известно, слова одного корня, так что это будет одновременно и рассказ о конце. Мой отъезд совершился без особых трудов: выездная виза представляла собой приказ покинуть страну в кратчайший срок. Билет на самолёт в один конец, шестьдесят долларов в зубы, и катись. Мне дали понять, что если я тотчас же не уберусь, то пускай пеняю на самого себя.

Это было милостивое решение. Да я и не возражал – я больше не мог там жить. Мы дышали азотом. Я говорю: «там», словно это была чужая страна, но она в самом деле стала чужой. В аэропорту, в особом закутке меня заставили раздеться донага. Что они искали? Я был гол как сокóл и в прямом, и в переносном смысле. Мой багаж составляли потрёпанный чемодан и портфель. Туда было свалено моё прошлое, точнее тот скудный остаток прошлого, который разрешалось увезти: две-три книжки, несколько рубашек, бельё, наспех собранное моей женой. Не возбранялось захватить с собой ночной горшок и домашний халат; ни того, ни другого у меня не было. Что касается нематериального имущества, о котором гордо возвестил один старый эмигрант: «Я унёс с собой Россию!», – тут можно было только пожать плечами. Я мечтал стряхнуть с себя Россию. Когда я показался в последний раз, жена моя – теперь уже бывшая, своевременно подавшая на развод, – стояла за чертой, разделявшей два мира. Мне показалось, что она плачет. Мой сын на проводы не явился.

Ценци встретила меня в Вене. Собственно, её звали Кресценция Аделаида, фамилию называть не буду. В те времена моё имя было известно в определённых кругах; мы познакомились в доме, где собирались эти круги. Что побудило меня принять участие в подпольном журнале? Так вступают в тайную секту или банду взломщиков квартир. Взламывать кое-что пытались и мы. Здесь занимались разоблачением режима – весьма обширное поле деятельности в государстве, где под замком находилось всё, начиная с самого государства. Не могу сказать, чтобы я вполне разделял героический энтузиазм моих товарищей; моё тогдашнее настроение было довольно смутным; я понимал, что ввязался в опасную игру. Но игра манила к себе, в ней было нечто от озорства подростков, лихо сплёвывающих, подрисовывающих усы, бороду и ещё кое-что к священному портрету; игра сулила освобождение от постыдного рабства, обещала веселье, а ведь я по натуре меланхолик и пессимист. При этом я тщеславен – или был таким. Мне было мало моей подпольной славы, я жаждал подлинного признания, притом никак не меньше, чем мирового. Тут явилась Кресценция, чуть ли не при первой встрече объявила, что она моя поклонница, несмотря на то, что по-русски читать не умела. Едва ли знала полтора десятка слов.

В ту пору она приблизилась к роковой черте – 40 лет. Жестокая власть цифр: годы шли, а ей всё ещё было тридцать девять. Я так и не узнал, какую должность она занимала в посольстве: машинистка, секретарша? Удалось ли ей переправить мои сочинения за бугор? Как и возраст, это осталось её маленьким секретом. Скорее всего, их перехватили; вскоре, как и следовало ожидать, Кресценция была отозвана из Советского Союза.

Я сошёл в цепочке пассажиров по трапу и поплёлся к зданию аэровокзала. Солнечный день, тишину нарушает рокот самолётов на взлётной полосе; никто мною не интересовался, никто не следил за мной, не требовал предъявить документы. Я был свободен, я был совершенно один, и меня охватило чувство сиротства. Я знал, что никогда не вернусь, никогда больше не увижу высоких, недавно воздвигнутых и уже начавших осыпаться домов вдоль Ленинского проспекта, в одном из которых нам посчастливилось получить двухкомнатную квартиру, не войду через арку во двор с остатками замусоренного газона, не поднимусь по ступеням грязного подъезда, не позвоню в дверь, которую ещё недавно собственноручно обивал красным дерматином. Двинулась лента транспортёра, мимо поехали, подпрыгивая, щёгольские заграничные кофры и саквояжи. Люди вокруг спешили, искали глазами встречающих, обнимались, я слышал восклицания, обрывки разговоров, понимал, хоть и с трудом из-за непривычного акцента, о чём они болтают, и ничего не понимал, не мог бы сказать, кто они такие: богачи, бедняки, дворники, профессора, добропорядочные жёны, девицы лёгкого поведения? Главным и общим для всех было то, что это были они, а нас больше не существовало. Я стоял, не зная, куда податься, со своим неприглядным багажом, и тут ко мне подбежала Ценци.

Она была типичной баваркой, о чём я научился судить позже: бойкая, маленькая, темноглазая и темноволосая, считается, что такие женщины – потомки римских легионеров. Само собой, католичка. Она купила мне шляпу и новые ботинки и отбыла, обещав прислать официальное приглашение. Далее всё шло как по маслу: добравшись до рубежа, я, как принято говорить о правонарушителях, сдался баварской пограничной полиции, был не без некоторой торжественности препровождён в участок, далее помещён в деревенской гостинице на казённый счёт; приглашение пришло через неделю.

Дом находился в пригородном посёлке или местечке – не знаю, как перевести слово Ort. Сельский городок. Тишина и чистота. За живой изгородью или штакетником, за кустами жимолости и купами деревьев двухэтажные, обшитые тёсом дома с двускатными крышами, на балконах алая герань, на асфальтированных улочках ни души, кто следит за порядком, кто убирает улицы, неизвестно; до станции четверть часа неспешным шагом, до города, где электричка уходит под землю, чтобы соединиться с линиями метро, минут сорок. Мне отвели опрятную комнатку: свежезастланная постель, над изголовьем распятие. Сортир сверкает никелем и кафелем, всё маленькое, как сама хозяйка, и в то же время не по-русски просторное; и всё та же дремотная, благодатная тишь, которую изредка прерывает колокол лютеранской церкви, – после войны, объяснил муж, здесь появилось много беженцев из отторгнутых восточных земель.

Не упомянуть о нём было бы по меньшей мере невежливо. Да что там упомянуть – он сделался чуть ли не главным действующим лицом пьесы, похожей на фарс. Муж был заметно старше Ценци и представлял собой то, что называется Privatgelehrte. Рак-отшельник, самодеятельный учёный. Встретил меня весьма любезно и немедленно удалился к себе.

Он и впредь почти не вылезал из комнатки, заставленной книгами. Над чем он там колдовал? Исчезая за дверью своего кабинета, он как будто переставал существовать. Изредка сверху доносилась игра на пианино; иногда мы гуляли по лесу, довольно быстро перешли на ты. Он не нуждался в собеседниках; ему нужен был слушатель; Ценци учёные занятия мужа не интересовали.

Над чем же всё-таки трудился герр Виллибальд? Я, по крайней мере, понял не сразу, если вообще был способен понять. В те времена я не успел ещё отделаться от привычки обозревать своё новое окружение сквозь толстые литературные очки; мне чудилось в нём что-то почти средневековое, ему не хватало только бархатного берета и мантии доктора Фауста. Имя – тоже, знаете ли... Виллибальд. Может быть, родители были поклонниками Глюка? С тех пор, кажется, это имя никто не носил.

Чернокнижнику положено быть большеголовым, бородатым карликом с кустистыми бровями, с крючковатым носом. Ничего подобного. Вилли был тщательно выбрит, одет со вкусом, под просторным твидовым пиджаком большой живот обтянут в меру пёстрым жилетом, на шее бабочка; это был крупный, толстый, тяжелобёдрый мужчина с бычьим затылком, с венцом полуседых волос вокруг импозантной лысины. Я встречал такие пары: массивный супруг и субтильная жена, так что приходит на ум непристойная мысль: как они спят?

Итак, я поселился у них, сперва считалось – временно, до тех пор, пока не подыщу себе жильё, социальную квартиру, что-нибудь такое; Ценци сопровождала меня в учреждение, где в качестве политического эмигранта я получил официальное убежище – разрешение остаться в стране, мне было назначено пособие, пока не найду себе работу. Найти работу: легко сказать... Мало-помалу я превратился из гостя в постоянного жильца.

Чем занималась Ценци? Да, собственно, ничем. Когда-то собиралась (как все девочки) стать балериной. Одно время преподавала английский язык в школе, где познакомилась с Вилли (он был директором гимназии кайзера Вильгельма), потом, как уже сказано, работала в посольстве; изгнанная из Москвы, лишилась и этого места. Завести детей не удалось – может быть, и не хотели; отчасти поэтому у супругов, судя по всему, были приличные сбережения. Вдобавок Валлибальд получал солидную пенсию. Ценци бегала по местечку, занималась общественными делами, организовала литературный ферейн, нечто вроде кружка немолодых дам, не знавших, куда себя девать. (Мне, правда, не посчастливилось там выступить.) Дом находился на краю посёлка, позади, почти сразу за оградой, кустарник, круто поднимаясь, переходит в лес. Тучный Вилли ежедневно совершал там предписанный врачами послеобеденный моцион.

Мы вышли из дому и остановились перед тем, как начать восхождение.

«Я слышу, – сказал он, – ты успешно подвизаешься на педагогическом поприще». Имелось в виду, что у меня, наконец, появилась ученица, пожилая дворянка, обитавшая неподалеку.

Я пожал плечами; жест, который может означать всё что угодно.

«На родине ты тоже преподавал?»

«Никогда. Я самозванец. Занимался, правда, – добавил я, – переводами...»

«Вот как, это интересно. С немецкого?»

«Да. И немного с французского».

«Alors, nous sommes des collègues, un peu.1 Я ведь тоже, позволю себе заметить, занимаюсь языком... Ты отдаёшь себе отчёт, – спросил он, как спрашивает учитель не слишком многообещающего ученика, – что такое язык?»

Я снова пожал плечами. Мне был неинтересен этот разговор. Но надо, как говорится, держать марку. Мне послышалась в его вопросах снисходительная нотка. Видимо, он считал меня, а заодно и всех моих соплеменников не варварами, нет, – какими-то недорослями.

Решив ответить ударом на удар и заодно блеснуть своим немецким, я изрёк:

«Язык – это внутренний образ мира. А мир – внешний образ языка».

Виллибальд поднял брови, смерил взглядом собеседника; мы стали подниматься. Я понял, что теперь моя очередь задать вопрос.

«Над чем я тружусь. Известно ли тебе... – пролепетал он, задыхаясь, – кто такой был Лейбниц?»

«Допустим».

«Ну, а... – мы, наконец, взошли на горку, – о такой штуке, как Универсальная Характеристика, слыхал?»

Я покачал головой.

«Это была его заветная мечта. Восемнадцатый век! Восемнадцатый век в самом начале, собственно, даже ещё раньше... И такая прозорливость».

Но это было, пояснил он, в духе времени. Век универсализма. Мечта о синтезе человеческого знания. Надо было создать некий общий метод изложения идей: представить все истины в виде формул, и тогда можно будет решать любую проблему путём математических преобразований. Закодировать всё знание о мире и человеке, заменить рассуждения выкладками, создать сверхнауку, всеобъемлющее исчисление.

«Проект мира!», – сказал Виллибальд. И погрозил мне пальцем.

Над этим, спросил я, он сейчас и работает?

«Нет, куда там, но – могу считать себя наследником великого Готфрида Лейбница».

Каюсь, надо отдать должное красноречию Вилли: его каббалистика начинала меня увлекать. Сколько здесь было истины, сколько фантазии, меня не интересовало. Но в его каббалистике (о которой я сейчас скажу) мерцала особая, мистическая красота.

Я этого ожидал: идея очень подходила Вилли, его затворничеству, загадочным занятиям. Его разглальствования казались мне очень немецкими. Как и для многих из нас (замечу попутно), эта страна двоилась: да, зелёный, щебечущий птицами край, таинственные закаты, лунный лик Новалиса, лесная чаща, по которой едет опоясанный мечом юный Зигфрид, поэзия, музыка, всё замечательно, но за этим стоял чёрный провал недавнего прошлого; и вот теперь, когда я поселился здесь, по-видимому, насовсем, надо было основательно протереть глаза, чтобы научиться видеть не литературную страну, а реальную жизнь. Впрочем, я отвлёкся.

«Нет, конечно, проект Лейбница неосуществим. И вообще, исчисление – это одно, а универсальная грамматика – совсем другое, но принцип! Принцип тот же».

Пауза. Виллибальд поднял палец.

«Между прочим, не задумывался ли ты над тем, почему дети так быстро и легко усваивают язык? Ребёнку не нужно зубрить грамматику, склонения, спряжения, ему достаточно понять значение слов, усвоить правила словобразования, чтобы овладеть устной речью. Оказавшись в другой среде, он так же легко научится другому языку, русскому, китайскому, какому угодно. Почему? Потому что грамматическая структура, то общее, что лежит в основе всех языков, уже хранится наготове в его мозгу!».

Несколько осмелев, я спросил: что-то вроде платоновской идеи?

Вилли захлопал в ладоши.

«Хвалю! Именно так: платоновская идея языка. Но что такое вообще грамматика? Это логический костяк языка. А что значит расшифровать грамматику всех грамматик? Это значит расшифровать тайну мира, похороненную в человеческой голове. И теперь спрашивается: кто вложил её в наш мозг, с тем, чтобы она воспроизводилась из поколения в поколение? Кто создал универсальную грамматику? То-то и оно! (Хитрая улыбочка.) Это мог совершить лишь вселенский Разум».

Мы вышли из чащи с другой стороны, там, где, полого спускаясь, извилистая тропа обрывается перед сверкающим на солнце, свистящим от проносящихся машин шоссе. Опасное место. Такое же опасное, как решение задачи, ради которой предстояло пожертвовать жизнью. Моей скромной задачи, сказал Вилли. Расшифровать универсальную грамматику, проникнуть в святое святых. Я заметил странный блеск в его глазах. Отражение яркого солнца? Да, я в самом деле поддался соблазнительному обаянию его идеи. Инфернальной идеи: мнилось мне, за ней мелькает лик дьявола.

Дома оказалось, что у нас гости: приехала Ирма, старинная кресценцина подруга. Она вышла из ванной с тюрбаном из полотенца на голове, подставила щёчку для поцелуя Виллибальду. Обед, после чего все разошлись.

Ирмгард была беженкой. Не с Востока, а из Богемии, точнее, из бывшей Судетской области, где отец семейства – трое детей, и все девочки – был помещиком. Пришлось всё бросить, толпы изгнанников тащились по военным дорогам, две сестрёнки и бабушка умерли в пути.

Опишу коротко вечер, затянувшийся далеко заполночь.

Мы услышали шаги.

«В этом доме, и прежде водились привидения, – сказала Ирма. – Значит, он до сих пор ходит?».

Ценци засмеялась. Обе были уже слегка навеселе.

«Предлагаю, – сказала Ирма, – выпить на брудершафт. В конце концов мы коллеги по несчастью».

«Почему же, – возразил я, – для меня это не было несчастьем».

«Но стало?» – хихикнула она.

Ценци подлила нам вина.

«Ich bin Irma».

«Ich bin...» – я назвал своё имя. Подняв бокалы, – prost! – мы сцепились руками, как кренделями, и бодро выпили на брудершафт.

«Ну и как тебе здесь. Хороший дом, а?»

«Хороший».

Снова шаркающие шаги. Он – или оно – подошло к дверям. Мы перестали жевать сыр, за дверью никакого движения, так прошла бесконечная минута. Затем шаги удалились.

«Он пошёл наверх».

«Он растворился во тьме».

«Сейчас прокричит петух».

«Петухи теперь, моя дорогая, бывают только на базаре...»

Ирма вздохнула.

«Он и при мне ходил».

Помолчали.

«Я всё хочу спросить...».

«Да уже спрашивала...», – проговорила Ценци.

«Ты наши бабьи разговоры не слушай», – сказала Ирма.

«У меня от него секретов нет».

«А-а, вот оно что. Понимаю, понимаю...».

«Ты, девушка, пьяна», – сказала Ценци.

«А ты разве нет?».

«Мы просто друзья. Ведь правда?».

Я кивнул.

«И напрасно! – заключила Ирма и уверенно сделала большой глоток. (Я поспешил наполнить чаши обеих дам.) – Молодость-то уходит!».

«Как для кого».

«Я имею в виду... ты ведь говорила, что не спишь с ним».

«С кем, с ним? – Быстрый взгляд в сторону двери. – Ну и что?».

«Мы с ним тоже... сама знаешь. А ты мне вот что скажи, ты вообще-то не жалеешь?».

«Что вышла за него? Нисколько не жалею».

«А я не жалею, что развелась!».

Обе расхохотались. Потом стали шептаться; я взглянул на часы: завтра должны за мной заехать. Это завтра уже наступило. Ровно в 7.30 к калитке подъехала машина, старый грузный Rover. Я уселся рядом с шофёром, он поздоровался коротко, не глядя, он презирал меня. Шофёр был в фуражке, а я нацепил галстук.

Проехав через посёлок, нырнули в короткий туннель под железной дорогой, вскоре показались каменная стена и ворота. Водитель нажал на кнопку дистанционной панели, железные створы неохотно раздвинулись. Гостя встретил злобный кашель боксёра, которого удерживал на поводке человек в форменной курточке; это была старинная, с высокими окнами, одетая плющом каменная вилла, именуемая зáмком, над подъездом сохранилось что-то вроде герба; я вошёл и поднялся по лестнице.

Frau Gräfin, так полагалось её называть, ждала меня наверху: сухая антикварная дама подстать старинному резному столику, за которым она сидела, в тёмном закрытом платье с кружевным воротничком вокруг шеи, в лиловом шиньоне. При первом визите она показалась мне чопорной, такой я представлял себе баварскую графиню. На самом деле она была скромная, тихая, какая-то потерянная женщина, очень старательная, совершенно неспособная, и терялась, когда я пытался объяснить ей ту или иную несуразность русского языка. Зачем он ей понадобился?

«Самое трудное, – сказал я, – это глагол. Русский глагол имеет всего три времени, не так, как в немецком».

Она испуганно смотрела на меня, приоткрыв маленький рот.

«Но зато имеются виды, совершенный и несовершенный. Они компенсируют бедность прошедшего времени. Например: я писал и я написал...»

Обыкновенно к исходу положенного часа слышалось поскрипывание колёс, в комнату, управляя одной рукой, въезжал в кресле-каталке её муж. Тут уж говорить о бедности прошедшего времени не приходилось.

Как ни странно, мы с графом не то чтобы сблизились, – об этом не могло быть речи, – но нашли общий язык. Отчасти оттого, что он видел во мне представителя страны, где воевал, потерял руку, пожалуй, и часть рассудка. Опять-таки не хочу называть его звучное имя; он был родом из Восточной Пруссии, которой теперь не существовало, и принадлежал к далёким временам, когда знать поставляла отечеству затянутых в тесный мундир, сверкающих козырьками и лакированными сапогами вояк. Урок был окончен, моя ученица записывала домашнее задание. Мне было предложено кофе, графиня накапывала в рюмку бывшему капитану вермахта капли.

Вернувшись, я ещё застал Ирму, она не хотела долго задерживаться. Но я не досказал: вернусь к той весёлой ночной попойке или, лучше сказать, к непристойному намёку, который позволила себе подвыпившая подруга. Разумеется, Ценци, как и положено добродетельной супруге, решительно отмела эту инсинуацию. Ирма, однако, лишь усмехнулась... Мне неизвестно, при каких обстоятельствах совершился брак Ирмгард и Виллибальда, как протекало супружество и почему они развелись, – давно было дело, – но, по крайней мере, из разговора обеих дам становилось ясно, что «наш общий муж» не стал мужем ни для той, ни для другой. И что же? Да ничего.

«Он не войдёт, – сказала Ценци, – во-первых, он никогда не входит, а во-вторых, это не он, а привидение».

Мы лежали в постели – увы. Покоились, легкомысленно-благодушные, готовясь мирно уснуть после любви, а призрак в долгополом халате бродил по дому. Это продолжалось недолго; он поднялся наверх. Несколько минут спустя мы услышали музыку, Вилли исполнял дивертисмент Моцарта, переложение для клавира. Играл он плохо.

Любил ли я Кресценцию? Мне трудно дать однозначный ответ. Я готов понять мужиков, которым мало одной женщины, но сам я однолюб. Это не порок и не достоинство, а просто черта характера. Я любил по-настоящему только одну женщину – мою жену. Она отказалась (после долгих ночных пререканий и слёз) ехать со мной и, чтобы не носить мою фамилию, подала, как уже сказано, на развод, это был разумный шаг. Не хочу оправдываться, связь с Ценци была – что тут удивительного? – попыткой хотя бы немного поправить вдребезги разбитый внутренний, да и внешний мир, если угодно – удержаться на плаву. Тут, конечно, сыграло роль всё сразу: и обыкновенный мужской голод, и барахтанье утопающего, который хватается за борт подоспевшей лодки. Думаю, что и милая моя Ценци учитывала, так сказать, это обстоятельство.

Женщина – это пристань, дом; звучит тривиально. Стол, постель. Этому предназначению, правда, – не хочу быть циничным, но раз уж зашла об этом речь, – не вполне отвечало телосложение Кресценции Аделаиды: меня всегда привлекали женщины иного типа: широкобёдрые и полногрудые, несуетные, неторопливые, излучающие покой. Но делать было нечего, я поддался её натиску, впрочем, достаточно тактичному. Её любовь – это была для меня, если подвести итог, замена очага и отечества.

Мысли эти возвращают меня, как ни странно, к однорукому графу, мужу моей единственной (как оказалось) ученицы. Спросят: причём тут граф? Причём тут война и отечество... Ах, не всё ли равно.

Невооружённым глазом было видно, сказал он, что сдача Одессы повлечёт за собой и потерю Крымского полуострова, так оно и произошло. Потеря Керчи, Феодосии, уход из главной... «подскажите мне: главная военная гавань...»

«Севастополь» – сказал я. Это были его места. Черноморское побережье и безрадостная крымская степь – такова была в его представлении Россия. Он попал под обстрел где-то возле Джанкоя.

«Отступление, если не провести его своевременно и сухопутным, а не морским путём, будет стоить нам огромных жертв, это тоже можно было предвидеть...»

Жена неслышно вышла из комнаты; он посмотрел ей вслед. Может, они и меня-то решили нанять в учителя, чтобы ему не сидеть одному?

«Да... – вздохнул инвалид. – Вы, мой друг, не можете себе представить, что получается, когда огромной, самой дисциплинированной и самой боеспособной армией командует дилетант, выскочка, недоучка...»

Я заметил, что и нами руководил человек, не имевший военного образования, ни разу не побывавший на фронте.

«Если я правильно информирован, – заметил граф, – вы были врагом режима».

Я пожал плечами.

Он возвысил голос. Жена, как всегда, в тёмном платье с воротничком гимназистки, явилась на пороге. Граф кивнул. Кресло подъехало к резному столику, она расправила и подоткнула плед на его коленях. Чёрная, с золотой этикеткой бутылка воздвиглась. Хозяйка удалилась.

Ветеран сам разлил коньяк по рюмкам.

«Вы думаете, что Германия могла бы выиграть войну?» – спросил я.

«С Россией? Так думали все. Ваше здоровье».

Он ждал вопросов. Мне хотелось кое о чём его расспросить. Я молчал.

«Без сомнения, – сказал он. – Да, вне всякого сомнения мы выиграли бы войну, если бы не этот самовлюблённый болван. Русское население было одурачено марксистской пропагандой. Мы несли ему освобождение. Нас встречали с цветами...»

«Почему же тогда...»

«Почему русские оказали нам сопротивление? Я вам объясню...»

В другой раз он не показывался, я не спросил, почему. Старушка развернула свою тетрадку, где чрезвычайно аккуратно, каллиграфическим почерком были переписаны упражнения, которые я задавал. Было совершенно ясно, что она никогда не научится языку. Да и педагог, по правде сказать, оставлял желать лучшего. Покончив с уроком, я пил с графиней кофе, поглядывал по сторонам. Она подвела меня к другому столику в углу гостиной, там стояли фотографии двух молодых ребят в военной форме, светлоглазых, светловолосых, с оттопыренными ушами, как у подростков очень похожих друг на друга – видимо, близнецов. Оба были убиты на Восточном фронте.

Так всё и шло, давно уже наступила осень, я по-прежнему гулял по лесу с Виллибальдом, слушал, как ветер, налетая, шумит в верхушках деревьев, и внимал рассуждениям Вилли о том, что Шопенгауэр ошибался, называя музыку голосом безначальной и злой мировой воли, а сам обожал сладкозвучного Россини; нет, говорил он, музыка, есть нечто иное, это, если угодно, образ высшего разума, а точнее, отголосок, отражение, инобытие Универсальной Грамматики; по ночам я прислушивался к шагам, к поскрипыванию ступенек, и мирно засыпал, обняв тёплую Ценци. Дважды в неделю ездил в замок и пил золотистый напиток забвения с искалеченным графом, – так оно и шло.

Что-то происходило со мной в эти месяцы, незаметно для себя я начинал по-иному относиться к моему славному диссидентскому прошлому, к нашему журналу и моим смехотворным литературным амбициям, – если хотите, стал ренегатом по отношению к самому себе. Советскую власть я не полюбил, она попросту перестала меня интересовать. Живя у супругов, я ни разу не притронулся к бумаге. Ценци, которая когда-то собиралась предложить мои творения одному здешнему издательству, никогда об этом не вспоминала; я и не спрашивал. Я понимал, что если когда-нибудь вернусь к писательству, это будет совсем другая литература. Какая же? Тут нужно было вновь пожать плечами. Другая – и всё тут.

Я спросил однажды графа (набравишись некоторого нахальства), как он относится ко всему этому.

«К чему?»

«К войне... и вообще к немецкой истории».

Он усмехнулся углом рта.

«Вы не возражаете?» – спросил он, как обычно, когда жена внесла пузатые рюмки, что-то скудное на блюдцах и всё тот же чёрно-золотой сосуд.

«Вы, очевидно, ждёте от меня, что я скажу, что я враг националсоциализма, всегда был им, и... и глубоко раскаиваюсь в преступлениях, совершённых нами по отношению к другим народам. И так далее. Басни для старых баб. Prost!».

Тусклый, холодным взор. Словно он спрашивал себя, что за субъект оказался в его доме. Или он просто меня ненавидел?

«Чтобы так говорить, бить себя в грудь, надо быть человеком другого поколения. Не пережить того, что пережили мы... Наше поколение заплатило по всем счетам...»

«Вас удивит, – продолжал он, – если я скажу, что осуждал Штауфенберга и остальных... вы, наверное, слышали о покушении на Гитлера?»

Кое-что, отвечал я.

«Я считал их – и считаю – изменниками. Когда враги теснят Германию со всех сторон, когда бомбы сыплются на наши города. Слов нет, этот макабрский клоун Геббельс, заплывший жиром Геринг и вся сволочь могли внушить только отвращение. Да и сам фюрер...»

«Видите ли, mein Herr, я был воспитан в среде, где было азбучной истиной, что немецкий офицер не занимается политикой. Не лезет в эту грязь... Его дело – защищать отечество, исполнять свой долг. Конечно, мы начали с того, что нападали, а не защищались. Но на то были свои причины... Я избрал военную карьеру, как это делали мои предки. Между прочим, для этого не требовалось быть националсоциалистом. Я никогда не был членом партии, я знал, что можно сохранить своё достоинство, делать своё дело и оставаться вне политики. А если вернуться к вашему вопросу насчёт истории, что я о ней думаю... то вот вам мой ответ: это сумасшедий дом. История моей страны в этом веке, да и вашей, – сумасшедший дом. Prost».

История подошла к концу – я говорю о моей собственной истории. Должно же было чем-то кончиться всё это. У меня нет большого желания досказывать, но придётся.

Мы уже спали, когда с шумом (который во сне показался грохотом рухнувшей вселенной) распахнулась дверь. Ценци таращила заспанные глаза.

«Вилли, что случилось?..»

Вилли, большой толстый Вилли, отнюдь не в ночном халате, но одетый, как днём, при полном параде, с невыразимой тоской в глазах стоял на пороге и держал перед собой пистолет.

«Перестань, – сказала она, – что это, для тебя новость?»

Виллибальд молчал.

«Что случи-илось? Ви-илли!» – пропела Ценци.

«И ты ещё спрашиваешь, – проскрипел он. – И ты ещё смеешь спрашивать! Убирайтесь. Убирайтесь оба... Вон!» – заорал он.

Я живу теперь в другой стране. Живу далеко, вы не поверите: в Королевстве Новая Зеландия. Как это получилось, расскажу как-нибудь в другой раз. Причём на Южном острове, где зима посуровей, чем в Европе. Живу теперь окончательно один. Иногда вспоминаю Кресценцию, колокол лютеранской церкви, тропинки в лесу, Виллибальда...

В огромном ворохе бумаг, среди таблиц, выписок и прочего не нашлось ни письма, ни прощальной записки. Ценци рыдала и ничего не могла сказать. Я ответил следователю, что считаю виновным себя.

Поиски универсальной грамматики, этого философского камня, не удались; подозреваю, что они и не могли увенчаться успехом. Может быть, Вилли был одним из тех, для кого крушение веры, а ведь это была вера, не больше и не меньше, вера в мировой разум, – означает крах, катастрофу всей жизни. Может быть, оттого он и покончил с собой, остальное было лишь поводом. Прав ли я? Не пытаюсь ли успокоить свою совесть? Глаза Вилли, полные горя, и сейчас стоят передо мной. Кстати, я не знаю, откуда взялось у него оружие, он был сугубо штатский человек.

Вспоминаю ли я Россию? Да... изредка.

У меня странное чувство, что всё возвращается, как говорит Экклезиаст, на круги своя. И если я когда-нибудь вернусь к своим литературным упражнениям, то, вопреки всему, вопреки моим собственным заверениям, поверну на изъезженные колеи. Выяснилось – теперь уже окончательно, – что ни на какие другие темы, кроме русских, я писать не способен.

___________________________________________

Борис Хазанов родился в Ленинграде в 1928 году, учился на филологическом факультете МГУ, был репрессирован – с 1949 по 1955 год находился в сталинских лагерях, окончил Калининский медицинский институт, защитил кандидатскую диссертацию, был редактором научного журнала «Химия и жизнь», эмигрировал в 1982 году в Германию. Автор книг «Запах звезд», «Идущий по воде», «Страх» и многих других, член Международного ПЕН-клуба и Баварского союза журналистов. Живет в Мюнхене.



1 Значит, мы отчасти коллеги (фр.).

 

Сайт редактора



 

Наши друзья















 

 

Designed by Business wordpress themes and Joomla templates.