№2 2005


Содержание


Анатолий Белов. В петербургском полуподвале. Стихи.
Петр Кожевников. Прерванное бессмертие. Повесть.
Алексей Давыденков. Пересекая Опочку и Рим. Стихи.
Татьяна Алферова. Как мореплаватель на корабле. Стихи.
Алексей Ахматов. Дом в Комарово. Рассказ.
Михаил Головенчиц. Незабытый перекресток. Стихи.
Владимир Хохлев. Дворовые истории. Рассказы.
Андрей Романов. Ты мне солнце снежное не застишь. Стихи.
Молодые голоса:
Кирилл Пасечник. Чтоб вечно воевал Егорий на монетках. Стихи.
Настя Денисова. Жду у моря погоды. Стихи.
Школьная тетрадь:
Дарья Бухарова, Екатерина Бадамшина. Стихи
Сибирские гости:
Михаил Вишняков. Белые вербы Даурии. Стихи.
Юрий Блинов. Мертвая петля. Коса на камень. Аз воздам. Рассказы.
Французские гости:
Лоран Эскер. Слезой горит Звезда. Стихи.
Жан Бло. Солнце заходит на Востоке. Эссе.
Анатолий Аграфенин. Наш итальянский Пушкин. Очерк.
Валентина Рыбакова. Красный Редьярд. Статья.
Александр Беззубцев-Кондаков. Без черемухи. Статья.
Евгений Лукин. Три богатыря. Эссе.
Ростислав Евдокимов-Вогак. Ахилл и Геракл. Статья.
Голос минувшего:
Виктор Конецкий. Я думаю о вас с нежностью. Неизданные письма.
Григорий Сабуров. Бергерман. Рассказ.
Кирилл Козлов. Цветы как люди. Этюд.
Андрей Гришаев. Я принес тебе букет цветов. Стихи.

SnowFalling

Юрий Блинов

Рассказы

МЕРТВАЯ ПЕТЛЯ

Жора Жадан был завзятый ямальский охотник, к сожалению, браконьер, но не потому браконьер, что по натуре хищник, губитель  природы, зверей, а потому, что на охоту всегда без лицензии, всегда впрок и почти всегда для выручки. Деньги Жора очень любил, ну очень уж, а их всегда не хватало, всегда мало, а он любил, когда мошна до отказу набита, когда денежки шелестят без счету. Бывало, при реализации и с плохой шкуры три шкуры сдерет.

Особенно любил Жора охоту на медведя, любил мишку не гуртом, не гамузом, а умом брать. Передумать, перехитрить косолапого считал высшим достоинством. И здесь лучшего средства для взятия зверя, чем петля, не знал. Петля с виду приспособление нехитрое, всего-то металлический кольцом завязанный трос с мизинец толщиной, а поди поставь его незаметно, чтобы выверено, место выбери правильно, зверя ход найди или угадай, где завтра протаранит. Вот где дело тонкое, большого ума требует, мастерства, сноровки и, безусловно, интуиции, чутья охотничьего. Как медведь пойдет, каким путем, скоком иль вразвалочку, на четырех лапах или вздыбится. Тут, что ни говори, а задача та еще. Жорка Жадан в этом деле асом был и равных ему в округе не было.

Как-то по осени, как раз дни стояли погожие, от легкого утреннего морозца аж звонкие, воздух был такой легонький, чистенький, что не надышишься, лес стоял, как на празднике, разряженный в золото, в медь, а где и по-летнему в зелень, салат, он медведя и выследил. Медведя-то пестуна всего, но все равно медведь он есть медведь – не белочка. Косолапый-то повадился подмороженной голубикой лакомиться, сладку ягоду сосать – обсасывать. В тот год было ее видимо-невидимо, а в том месте, где ловушка предусматривалась, на пологом то есть раздольном берегу широкого рукава Оби, этого голубичьего кустарничка было пруд пруди – поля целые. Жора следы мишкины обследовал, выбрал место меж двух берез, петлю, перед этим отожженную, проваренную в березовом растворе, кедровым лапничком протертую, между ними и подвесил. Спрашивается, почему кедровым, а потому, что именно кедр в основном по берегу рукава рос. Подвесил ее где-то на высоту человеческого роста, так как мишка под березовыми корявыми сучками на четырех лапах, а не на двух ходил, и привязал мертвым узлом к корневищу рядом стоящего дерева. Долго стоял около дерева, сомневаясь в содеянном, тряс, выдернуть норовил, проверял, сдюжит, не сдюжит эта сосна рывки зверя. Но поскольку толще и крепче рядом деревьев не было, махнул опрометчиво рукой в расчете на молодого не обладавшего той недюжей, ломящей все и вся силой заматеревшего зверя и успокоился, отправился почивать домой, твердо надеясь на удачу.

Прошел срок, по-которому в расчетах Жадана зверь был обязан посетить голубичный рай и, по всей видимости, залезть в петлю, и Жадан засобирался, на этот раз не один: обычно-то он в одиночку предпочитал браконьерить, а тут друзья детства в гости нагрянули. Приехали с  «земли», попили вдосталь, поели всласть, за свой счет, в основном, правда, (Жадан-то все больше на безденежье жаловался, на новенькую иномарку показывал, все средства, мол, на неё, заразу, потратил) и ну Жорика уламывать: «Возьми, да возьми! В жизнь, - говорят, – на медвежьей охоте не были и, может, не придется никогда. Понимаешь, каких впечатлений лишимся, сколько адреналину «просыплем»!» Жора поначалу отнекивался, мягко так отказывал: «Мужики поймите, не на зайца иду, на мишку, дело-то серьезное и крайне опасное. Вы же сами сказали, что ни разу на такой охоте не были. Зверь-то хоть и в петле, а вдруг вырвется и на вас?! Что тогда!?»

У дружков его Васи и Пети свои аргументы, медведя, мол, и правда не брали, а на лося и вепря ходили, а они тоже звери нешуточные. Так что бери, а то на всю жизнь обидимся, и тогда конец нашей закадычной дружбе. И на родину лучше не приезжай, на порог не пустим, и к себе не зови, не приедем.

Жору-то как ни стращай, не испугаешь – медвежатник как-никак, но он тут не к месту опять вспомнил, что зверь-то не совсем зверь еще, несерьезный, не заматеревший, пестун всего, его смешно всерьез бояться и сдался, позволил дружкам собираться. Позволить-то позволил, но лично сам ружья из своего арсенала им подбирал, патроны сам начинял жаканами с хитрой им самим придуманной насечкой, одежку, обувь подбирал, придирчиво осматривал. Подготовились, словом, тщательно и рано поутру, не суетясь, не ерничая, погрузились дружки-ребятушки в «Уазик» и тронулись. Не доезжая до места, где-то километра два от петли, остановились, в тишину чутко вслушались, и, стараясь не шуметь, не греметь, вылезли. Жора повертел длинным носом, определяя направление ветра, зачем-то понюхал воздух, обрадованно потер руками и тихо, но едва сдерживая эмоции, молвил: «Чую, есть!! Соберитесь. Подойдем с подветренной стороны, и чтоб тихо, ни одна ветка чтоб, ни один сучок не шелохнулись, не хрустнули!» И пошли, крадучись, по густому буреломному лесу, сторожко осматриваясь, частенько останавливаясь и вслушиваясь в шум деревьев. Где-то за километр услышали стоны и раздраженный рев косолапого и прибавили ходу. Подошли вплотную к самому месту, из-за деревьев то и дело с боязнью выглядывая - и на тебе! Обнаружили!.. Совсем, оказывается, не то, что хотели. Предполагали-то, что пестун в петле, а он на дереве. Влез, непонятно как освободившись, и кору со стружкой с него усердно и злорадно дерет, и на весь лес какофонит: не разберешь, то ли плачет, то ли злобится, то ли песню медвежью поет на радостях.

Мужики не поймут, в чем дело, если петлю оторвал, тогда почему на дереве? Вырвался - так радоваться надо и уматывать, покуда цел, а он сидит, как мишень в тире, будто пули ждет и еще на весь лес шумит, себя выдавая. Совсем глупый, что ли, или умом шибко двинулся. Стальной смертельно удушливый трос, видимо, на нервы сильно подействовал.

- Ну что, будем брать? – Жорка, задорно руки потирая,  друзей своих спрашивает. – Он хоть и небольшой, пестун всего, но смотри, как лоснится. Нагулял жирок, такая шкура дорого потянет, очень дорого. И мясцо у него, у молодого, сейчас не вонькое. Ну, что молчите? Будем?!.

- Может, не надо, - Вася отвечает. – Как дитя, смотри, плачет, подставился, словно на картинке сидит. Такого и стрелять грех.

- Грех! – взорвался Жорка. – Зачем пошел со мной тогда. Рассопливился, «дитя, картинка». Пойди подойди с голыми руками к нему, он тебя так разделает, сам картинкой станешь.

- Я тоже думаю, - встрял Петя, – зачем такого брать, да и как подойдешь, он же на одиноком дереве, кругом открытое место.

- Эх вы, горе-охотники! Брать, не брать?! Скажите лучше, что струсили, я один возьму, валите обратно! - взорвался Жорка, с десяток раз уже пожалев, что взял друзей-«слизняков» в напарники. – Ну так что, идете, не идете?! То-то, а то чуть слезами умильными зверину не оплакали. А насчет подхода, так я думаю, проще некуда. К этому сопляку, – на пестуна Жорка друзьям показывает, -  и подкрадываться не надо, пойдем в открытую, он сильно озабочен чем-то, видите, как нервно кору дерет и воет чуть не по-человечески, видать, петля круто горло перехватила. Только не пойму, как он сорвал ее и куда дел? Ладно, потом разберемся, сейчас некогда, удача сама в руки прыгает.

И они в открытую, взяв ружья на изготовку, пошли на косолапого. И тут опять просчитался завзятый охотник Жорка Жадан, забыл проверить он место установки петли, уверовал «воробей стреляный», что именно пестун угодил в нее. Ан нет, пестун-то еще с матерью-медведицей жил-ходил, она-то бывалая, битая, а просмотрела петлю. Расслабилась, за баловством сынули наблюдая, и вляпалась, влезла с размаху в нее, дернулась раз-другой, видит, петля от этого только туже шею с подмышкой затягивает, дыхание перехватывая, и притихла, решая задачу, как от нее половчее избавиться. Тут еще человеческий голос услышала и запах, когда ветер стих, едва-едва чувствительный, уловила. И затаилась, наливаясь силой и злобой на охотников, на тех, что засаду им устроили, свободы лишили. А больше, конечно, за сына переживая, который, увидев мать в петле, совсем с ума сошел, орет и орет из-за горести на всю округу. Как же, впервые родительницу потерял, один остался.

Охотнички тем временем на чистое место вышли, медведица их тут же узрела, и, инстинктивно вжавшись в землю, попятилась за березки, чтоб ее до времени не заметили.

Мужики, перебегая от дерева к дереву, дали кругаля, подошли к пестуну со спины и начали неспеша его выцеливать. Тут-то и взыграла материнская кровь, она старая, матерая не раз уже под выстрелами ходила, знала, что за огнедышащие палки в руках у людей, знала, как они грохочут, и что после этого случается, чем заканчивается. И она, ни секунды не медля, издав оглушительный рев, со всей силой вперед бросилась и вырвала сосну с корнем, таким огромным, что трактору едва под силу, и на врагов бросилась. Охотники не ожидали нападения с тыла, растерялись и застыли в оцепенении, а рык звериный, утробный перепугал их до икоты, сделал беспомощными. Медведица насела на них сзади, на Жору первого, как-будто знала, что он зачинщик, и придушила в миг, друзей же его товарищей, изрядно помяв, раскидала по сторонам так, что они едва уползти смогли. Из-за благородства, может быть, а скорей из-за инстинкта самосохранения  добивать их не стала, постаралась побыстрее уйти с места побоища. Подбежала только к дереву, на котором пестун сидел, что-то на своем языке рявкнула, и перестал скулить малыш, живо скатился с сухарины и бегом в лес за матерью.

Вася с Петей пришли в себя, оклемались и, хотя сами до смерти перепуганные, побитые, окровавленные, но разыскали Жорика, молча постояли над телом его, печально склонив головы, одновременно сетуя: «Говорили тебе, не трогай мальца, а ты - мясцо не вонькое, шкура лосненая. Вот тебе и лосненая».

Короче, захлестнулась петля – мертво, не на звере только, а на пороках людских, вернее, на их хозяине. Не стало Жорика, потом и медведицу в лесу нашли, только дохлую. Зацепился меж вековых сосен корень выдранного ею дерева, и задушила петля косолапую - отважную героиню мать.

КОСА НА КАМЕНЬ

 

Как-то изыскивала наша экспедиция переправу в низовьях Пяку-Пура. Она была необходима нефтяникам, чтобы вести раз­работку Тарасовского месторождения. Район не обжит, не разведан, на сотни километров ни жилья, ни дорог — глухомань, словом.

В тот день я истопал немало верст, но никак не мог найти подхо­дящее место: то мелководье, то берег крут, то острова посередь реки, то плесы-плывуны. Намаялся до чертиков, пора было обратно в лагерь поворачивать. Остановился на излучине, в том месте, где река почти петлю сделала, и вместо того, чтобы по своим следам назад топать, решил спрямить, хотя прекрасно знал, что умный в гору не пойдет. Не только знал, но и на своем горбу испытал не раз, однако по топокарте путь соблаз­нительно близким казался, вот я и уговорил себя.

Только в лес сунулся и сразу валежник, завалы, крепь — не продерешься, сама природа будто говорила: «Куда?! Одумайся!», но я наперекор всему пер и пер. Изрядно наломавшись, вышел-выполз к воде, думал, река, оказалось, старица. С трудом, чуть не утонув, переправился и опять через валежник, завалы, ободрался, сапоги порвал, в ссадинах, синяках кое-как снова выбрался. Издалека, в просветах, казалось - к реке, на самом деле опять - к старице. Обругал себя трёхэтажно, зачем супротив уставу: «Кривая в походе короче прямой», — напрямик поперся, но отступать некуда. Второй раз, искупавшись в холодной осенней воде, кое-как переправился опять через завалы, чащи, и, черт подери - опять к старице. «Что-то не то, — думаю, пригляделся, место вроде знакомое. — Не иначе через одну и ту же старицу переправляюсь», — понял, что кружу, заблудился не иначе, а уже темнеть начало. Что делать, доплутал, ночевать, видно, придется.

Ночевать в лесу — дело привычное, но чтобы здесь, в незнакомом месте, в буреломе медвежьем, сырой, грязный, ободранный. Бр-р-р! Оторопь взяла жуткая. Однако, делать нечего, сам против устава, против природы попер, теперь расхлёбывай. Пошёл, остерегаясь, по бережку, чтоб место повыше выбрать, костер запалить, обсушиться, и вдруг слышу, недалече совсем, тарахтенье мотора. Оста-новился, вгляделся в темному и ахнул!..

Электрический свет! В глуши, в медвежьем углу, как в сказке, по волшебству. Чудо! Пошёл, крадучись, себе не веря, на него и вышел, вы не поверите, на стан — жильё цивильное. Смотрю — изба рубленая, похоже, заимка, невдалеке банька, тесом обшитая, подстанция дизельная в сарайчике, склад для горючего, дровяник открытый под крышей, коптильня для рыбы, уборная на особицу, выгребная яма, прясла для сетей, на мыску большой длинный стол со скамьями из толстых струганных досок. Все добротно, на совесть сработано, кругом обихожено, чисто ни окурков, ни бумаг — уют, благодать. Удивление взяло! Кто, каким образом смог справить все это, мало справить, а привезти? Бревно ладно — лес рядом, а доски струганные, подстанцию, коптильню горючее, прочий скарб — ни дорог, ни речного пути. Вертолетом разве что, так тому сесть негде — ближайшая площадка за сотни верст. По щучьему велению что ли? Место-то, как хитро выбрано — я три раза рядом прошел, не заметил. Стан-то хоть и на берегу стоит, а берег сам в лес излучинкой вдавлен. Лес строевой, могучий: кедр вековечный, ель нарядная, сосна разлапистая - взбегали слева и справа на косогоры, спускались по обрывам к воде, обхватывая стан подковою, искусно его от глаз людских, от егерей маскируя. Я и рассматривал с интересом и любовью, изучая охотничье жилье и, так увлекся, что едва не прослушал шум мотора. Хозяин возвращается предположил я и затаился за деревом. Из-за поворота, там, где серое в рваных тучах небо сливалось с темной полосой тайги, там, где из-за туч изредка холодно выглядывала с огромный блин луна, показалась моторная лодка, уверенно управляемая человеком, сидящим на корме. Выполнив крутой вираж, она ловко причалила, и на берег шустро выскочил мужичок в резиновых сапогах, и душегрейке небольшого роста, крепко сбитый, не лохматый, не заросший, не замызганный, как водится, а наоборот, чист и опрятен, хорошо даже выбрит. Издалека показалось - молод, но когда взбежал на берег и попал в полосу  электрического света, я разглядел глубокие морщины - трещины, разбегавшиеся по лицу и взгляд озабо­ченный, напряженный.

— Выходи, чего прячешься, — беззлобно прогудел он надтреснутым голосом. — Сам набрел или подсказал кто? — заинтересованно, прицельно-убойным взглядом осмотрел меня. — Хорошо, собаки в лесу, а то не отбился бы.

— Как узнал, что есть кто-то? — удивился я, выйдя из-за кедра.

— По запаху, нюх у меня... Чужих особенно далеко чую. Наследил ты везде, с речки аж видать. В бане дверь не прикрыл, аль, не заметил, что топится? Выстудишь. Не дело это. Ладно, чего там, сам закрою. Да и вечерять пора, проголодался жуть, да и ты не меньше, наверное. Уху будешь, сейчас сварганим, за ухой и поговорим. У нас у охотников не принято спраши­вать, зачем пришел, куда шел. Захочешь, сам расскажешь, не захочешь, не надо. Впрочем, я и так вижу. Геолог ты, изыскатель, наверное, из той партии, что переправу ищут.

— Как догадался? — удивился я второй раз.

— У охотника глаз острый, а как, потом скажу. Давай к делу, костром займись, а я рыбу почищу. Топор в дровянике. Меня Жекан кличут, может, слыхал, рыбаки, егеря знают. Нет? А тебя Матвеич, гово­ришь, и Владимир Матвеич можно. Ну и добре. Что ж, поспешай, коли, есть хочешь.

Я нарубил сучьев, насобирал высохшей красной хвои, притащил поленьев, и скоро костер весело заиграл в ночи. Вскоре и Жекан появился с почищенной рыбой. Он повесил котёл на палку, засыпал туда картошки, не знаю, когда её почистить успел (сноровист и ловок знать был). Прилег у костра, выхватил горящий сучок и, прикурив, сладко затянулся, мечтательно глядя на огонь. Пламя временами выхватывало из ночи его лицо, оно подобрело, морщины разгладились, взгляд потеплел, и только руки жилистые, цепкие не находили покою. Я присталь­нее разглядел и был поражён — при небольшом теле огромные, величиной с лопату, кисти, пальцы заскорузлые, узловатые, под ногтями черная, вероятно, не проходящая чернота. «Его руки не знают, видать, усталовсти, все время в труде, отсюда и стан обустроенный», — понял я.

— Свет-то почему не гасил, когда плавал? — спросил я его.

— Я недалече, тут рядом, рыбки на уху из сети взять. Минут пять и ушло, на всё провсё тут как раз ты. Пойду, баньку взгляну, ты за картошкой смотри, как сварится, рыбку бросай. Рыбка быстро варится. Глаз побелеетт, снимай.

— Знаю, не впервой.

— Ну-ну, — одобрительно промычал он и, слегка прихрамывая, поспешил в баню, обернулся, подмигнул и промурлыкал истомно. — Баня, водка, и уха. Их-ха-ха! Что еще русскому человеку надо? Ничего Эх, попарим косточки, эх, гульнем!

Я сварил уху, разложил на столе свои нехитрые припасы, выставил бутылку водки и, ожидая Жекана, нетерпеливо, с тревогой смотрел в темноту пугающей ночи. Уха стыла, его все не было. Он вынырнул из ночи бесшумно, легко, с ружьём в руках.

— К собакам бегал, показалось, хозяина травят, — отдуваясь, прохрипел он. — О, да ты уже все обтяпал. Вот это не надо. Это убери, - показал он на тушенку, хлеб, водку. — Ты мой гость, я угощаю.

Он забежал в заимку и вскоре вывалил на стол копченую рыбу, мясо лосиное, хлеб, свежие помидоры, огурцы, лук, редиску, водку.

У меня от удивления - глаза на лоб.

— Откуда? — спрашиваю. — У тебя что, здесь парник?

— Потом, — махнул он рукой. — Уха стынет. Давай под уху, — он сноровисто налил по полному граненому стакану, поднял свой, — ну, с богом! — проговорил и осушил двумя большими глотками его.

Я тоже не отстал и мы сообща потянулись за овощами, закусили разлили по алюминиевым мискам ароматно пахнущую уху, заправили зеленью и навалились с обжорством на неё. Я предложил по второй.

— Нет, — сказал Жекан. — В баньку сначала, а то вкуса банного не почувствуешь. У меня к тому же венички из березы с пихтой. Запах чудный, знатно поба-нимся.

— У меня сменного белья нет, — пожалел я.

— Нет и не надо. Ты в этом парься. Потом в речку. В воде прополоскаешь, в бане высушишь. Как новое будет.

— В речку, осенью, вода ж ледяная, я уже попробовал, — показал я на парящийся от жара костра костюм.

— После парилки вода тёплой покажется, вот увидишь.

Парился Жекан знатно, до изнеможения истязал себя в горячем пару вениками, выползал за порог, оттуда с берега нырял в воду, забегал обратно, как новенький, и брался за меня, охаживая со всех сторон вениками. Я же пропаренный едва вылез за порог и на карачках - к берегу, трусливо, осто­рожно погрузился в воду. Смотрю и впрямь никаких судорог, наоборот, истома, благодать. Стащил бельё, простирнул с мылом, как Жекан советовал, и сушиться над каменкой повесил. Пока по второму заходу делали, потом по третьему, бельё и, вправду, высохло.

Из бани в избу охотничью, а там уже печка-буржуйка топится, оранжевыми боками жаром пышет. Когда успел растопить её этот вездесущий Жекан? Перетащили со стола съестное, водочку, выпили, закусили от пуза и завалились блаженно на топчаны, стоящие по обоим бокам заимки.

— Откуда всё это? Ты обещал рассказать, — снова, разводя руками, пристал я к Жекану, показывая на огурцы, помидоры, на зелень, — неужели теплица здесь у тебя есть? Чем отапливаешь тогда?

— Нет, это мне... — с уважением, протяжно хмыкнул он. Это друзья-вертолётчики сбрасывают.

— Куда, на лес что ли?

— Зачем на лес, на воду в специальных мешках непотопляемых. Я им за то рыбы или мясо свежее.

— А передаёшь как?

— Это просто, на вертолётный крюк вешаю и вся недолга.

— Понятно. Хорошие, знать, друзья у тебя, коль не боятся лишних 100 вёрст намотать.

— 100 километров для нас не крюк, да и не часто они, один-два раза в месяц.

— Ну, а как подстанцию, стройматериалы доставили, их, ведь, на воду не сбросишь?

— Это сам, — не без гордости сказал Жекан. — Зимой на буране, летом на лодке по Пяку-Пуру, потом через волок на себе до старицы и уже другой лодкой до места. Мало-помалу и натаскал, два года ушло, пока обустроился. Сил море затрачено. Друзьям спасибо, помогли, а то бы век не закончить.

— Так, а что за хозяина собаки травили, уж не бурого ли?

— Это целое дело. Война, не на жизнь, а на смерть. Если хошь, расскажу, только долго слушать придётся.

— Давай. Интересно, что за дело, -  заинтриговано, потёр я руки. Он долго молчит, испытывая мое терпение, вероятно, с мыслями собирается, а я, разморенный, распаренный, подкидываю в печку дров, ставлю на печку чайник, не тороплю его и покорно жду.

— Так вот, значит, — начинает он. — Заказали мне медвежью шкуру, я тогда в строительном тресте работал, вернее, не работал, а числился, на самом же деле снабжал их мясом, рыбой. Медведя-то до  того не добывал, ни к чему было, хотя он в здешних местах водится, я в основном пушниной промышляю. Как-то раз начальство ко мне приехало отдохнуть, порыбачить, столкнулось с медведицей, она тут, около моего стана, все крутилась, в старице рыбёшкой лакомилась, но меня не донимала. Ну и глаза разгорелись у начальства. «Добудь, да добудь! Новый буран дадим». Я отнекивался, но что делать, лицо подневольное, зарплату у них получаю. В общем, согласился. Потом ругал себя по чём зря, медведица-то с медвежонком ходила, он, хоть и не сосунок, но всё равно сеголеток, неопытный, без матери и загинуть мог. Убивать страх как не хочется, а что делать, слово-то дал. Стал ее выслеживать, прикармливать. Рыбу, мясо, объедки закопаю, протушу, чтоб воняло, нос воротило, и отнесу к тропе. Место я заранее облюбовал. Километров пять от стойбища малинник рос, медведица с медвежонком туда повадились — малину сосать. Около малинника кедрач, на нём, на разлапистом лохматом кедре я скрадок и сделал. Настил деревянный на сучья толстые положил и кропой замаскировал его.

— Ну и что, пришла? — нетерпеливо перебиваю я.

— Ты слушай. Так вот, значит, настил сделал и рядом тухлятинку. Дня через два наведался, смотрю, клюнули, пришли, подобрали. При­кормил, значит. Вторую порцию принёс, а сам по темноте на скрадок залез. Прикрылся ветками, сижу, комаров кормлю, курить, страсть, хочется, а не моги. Ночь, утро просидел, бесполезно, не пришли. В избе вздремнул чуток и опять на пост. Ночь просидел, снова бесполезно. На третью, на рассвете, только-только по небу побежали первые сполохи, сморило меня, закемарил, слышу сквозь сон сучок треснул, с силой разодрал глаза и в сером тумане, в малиннике, почти перед носом размазано вижу огромную глыбу, за ней, сзади, вторую поменьше. Я фонарь-прожектор запалил, ослепил медведицу и тут же, немедля, саданул жеканом по глыбе. Медведица взревела, прыжок в сторону и деру, я по убегающей ещё раз жеканом. По тайге треск, рёв, визг, потом ухнуло что-то, как в пропасть валун упал, и тишина мёртвая. Ну, думаю, достал, свалилась, знать, а спускаться боюсь, вдруг ранена, оклемается — раненный зверь, сам знаешь, опаснее, к тому же темновато еще и туман белесый по земле ползает. Просидел, выждал, пока туман рассосётся, спустился с оглядкой, тихо и осторожно ступая, двинулся в ту сторону, куда медведица удирала, где вухнула.

Прошел метров сто по следу  -  тайга разворочена! Будто бульдозером проутюжена. Натолкнулся на тушу, как на стог подмоченного черно-бурого сена. Подхожу осторожненько, с ружьём на изготовку, смотрю, бока не поднимаются – верный признак, что отмучилась, мертва. Слава тебе Господи! Здоровая оказалась хозяюшка, намучился, пока ободрал.

– А медвежонок, куда? — спрашиваю я.

– Через год объявился. Чтоб его!.. — вспыхивает Жекан и, размахивая руками, соскакивает с топчана. В глазах зажигается желто-белая ярость, как у зверя. — Чтоб ему пусто было. Понимаешь, за год подрос, заматерел гад. Хозяином себя почувствовал и началось. Вычислил меня, не знаю как, и давай за мать мстить.

— Чтоб зверь за зверя мстил, не бывает такого. Это ж не человек, — засомневался я.

— Ты послушай, потом скажешь, бывает — не бывает. Так вот, как повзрослел, посчитал, что он безраздельный Хозяин тутошней округи, а мне здесь не место, меня надо гнать, выжить. Только я домой на станцию Пурпе уеду за провизией, или за материалом, он тут как тут. На стан заявится, двери с избы сорвет, прясла повалит, крышу попортит, меньше навредит, больше напакостит. Собаки мои сами себе пищу добывают, далеко за дичью уходят, так он мою лучшую собаку выследил и задрал. Собака была, я тебе скажу, сказка! Вся округа завидовала, златые горы за нее сулили. Не отдал. Этот зверюга взял и задрал, я три дня рыдал, места себе не находил. Проклял тот день, когда супротив матери его пошел, супротив самой природы-матушки, значит.

Выходило одно — съезжать с этих мест. Ломать, переносить стойбище, а сколько пота, сколько крови, изворотливости я в него вложил, ты узрел. Прирос к нему, полюбил. Либо другое — в схватку вступать со зверем. Не на жизнь, а насмерть вступать. Другого не дано.

Жекан замолкает, я тоже молчу, напряженно жду развязки.

— В общем, достал он меня, стал я его выслеживать. Тухлятинкой опять пробовал подкормить, но он, наученный, видать, на материнском опыте, не подходил, не брал Я тогда целый месяц без сна, без отдыха, все забросил, за ним по пятам ходил — выслеживал. Ни хрена! Хитрый зверюга вырос. Изнервничался, измочалился я, дошел до того, что безрассудно, в открытую встречи с ним искал. Лоб в лоб чтоб.

Медведь, видать, усёк, что я таким же зверем сделался, только опаснее — зверь с ружьём, — осторожнее стал и, вероломнее одновременно. Я вид сделаю, что домой уехал, а сам незаметно, с предосторожностями вернусь. Залягу в избушку или на скрадок залезу и день-два поджидаю, авось придет, а он нет, сволота, не приходит, то ли запах улавливает, то ли как-то просчитывает, не пойму. Мистика какая-то. Другой раз ружье под фуфайку спрячу и по бурелому, малинникам, по его любимым местам пру напролом, нутром чую, где-то здесь он, рядом, следит за мной, но на тропу нет, не выходит, знать, по моему нахрапистому поведению улавливает, что я при оружии. Надо же, зверюга, а как тонко понимает. Только, на самом деле уеду — заявится. Накануне  замок сорвал, и в избу залез, все порушил, перебил, стол, печку, топчаны перевернул, окно выбил, продукты высыпал в кучу и на них по тяжелому сходил. Вонь стояла, три дня мыл, проветривал. Вот так! Теперь суди, мстит или не мстит?

— Скорей всего, прав ты, ну и что простил его? Чем дело кончилось? — спрашиваю я.

— А ничем, — обречено отвечает Жекан. — Так и живем в страхе друг перед другом. Кто кого забодает первым — неизвестно. Судьба, видать, решит.

Я опечален концом повести и с опаской кошусь на зловещую темень за окном, ловлю пугающие звуки и шорохи ночи.

— Не бойсь, — успокаивает меня Жекан. — Пока мы здесь, не сунется. Я его повадки изучил. Наизусть знаю.

Под успокаивающий голос Жекана, под убаюкивающий шелест тайги я рас-слабляюсь и засыпаю, а в полусне с сожалением шепчу: «Эх Жекан, Жекан. Хоро-ший ты мужик, Жекан. Тебе бы жить с миром,  а ты первый нарушил его и нашла коса на камень, а чья возьмёт неизвестно. Судьба, знать, рассудит. От неё не уйдёшь. И выхода нет. Единственный только выход — смерть».

 

АЗ  ВОЗДАМ

 

Дело в советское время было, в середине восьмидесятых где-то. Дело то, а вернее случай, о котором речь, произошёл на Мерзлотной станции, тогда шло, бурлило профсоюзное собрание – делили квартиру, выделенную станции, в близлежащем молодом городе нефтяников. Квартира эта дорогого и дорого во всех отношениях стоила. Первым на очереди стоял Чубаров – главный инженер станции, ему квартира по праву предназначалась: специалист деловой, инициативный, много сделал для станции, а главное с нуля начал и завершил её строительство. Но! Квартира вещь драгоценная, она по тем временам, как дар Божий была, и нашлась целая группа «доброжелателей», жаждущих побольнее ударить претендента, так чтоб на всю жизнь почувствовал. А чтобы ударить и придумывать тут ничего не надо – не давать квартиру Чубарову, и весь сказ! Эта свора, иначе Чубаров и не называл их, накатала заявления во все возможные инстанции, в которых, ссылаясь на собранный компромат, требовала отказать Чубарову в жилье. Обвиняли Чубарова в теневой, криминальной деятельности, в присвоении государственных средств, в содержании в штате мёртвых душ. Заявления эти были голословные, ничем не подтверждённые, компромат был явно шит белыми нитками, однако представленные не одним, а рядом лиц, да ещё при поддержке начальника, давали возможность «доброжелателям» ставить вопрос ребром.

В прокуренном небольшом зале было жарко, пахло потом, табаком и неотразимо враждой.

– Кто за то, чтобы Чубарова убрать из очереди на квартиру? – спросил, шмыгая носом председательствующий, он же начальник станции. И добавил, высокомерно задрав вверх губу. – Самого Чубарова, чтоб на голосовавших давления не оказывал, прошу удалиться.

Голоса разделились поровну. Один Вася Оборотнев не сказал ни да, ни нет. Сидел, глаза опустив, наморщив лоб, и мучительно соображал, куда качнуться, чью сторону принять? Вася был другом Чубарова, другом надёжным, верным. Дружба их была годами проверенная, они друг друга ещё с «земли» знали. Не раз и не два попадали в такие передряги, что чертям тошно. Раз на охоте Чубаров ногу сломал, так Вася через буреломы, валежники холодной слякотной осенью, сам едва живой, его несколько дней на себе из тайги волок.

Другой раз наоборот Вася пропал, так Чубаров, когда у других надежда лопнула, продолжал поиски и нашёл-таки в тундре его, в спячке замерзающего. Откопал, спирта влил, растёр лицо меховой варежкой, помял бока, приводя в чувство, и погнал домой, где матерками, где поджопниками, чтоб не засыпал, чтоб злился. Злых-то не только идти, злых и воду возить заставить можно.

Друг-то друг, но в очереди на квартиру Вася Оборотнев вторым стоял, вот и сидел, раскладывал, кумекал, как быть, чью сторону принять? Если поднять руку, то квартира ему достанется. Как просто, аж дух захватывало, квартира – это ж какое счастье, полжизни за неё отдать можно, их же раз в пять лет дают, а то и реже. С другой стороны голосовать против друга, совесть не позволяла, а торговать ею не приучен был. Но если слюни отбросить, прагматиком быть, пока дождёшься своей очереди, то, ведь, загнёшься, в этом долбанном вагончике – металлическом ящике, в котором зимой волосы к стене примерзают, а летом духота убойная, прохладный воздух в ночных кошмарах снится. И если бы заслужил Чубаров лишения этого, тогда легче, проще бы было, а то, ведь лишать-то не за что, компромат-то липовый. Вася знал об этом и упорно искал, но не находил внятного объяснения, тем более оправдания своего голосования за отнятие квартиры. Тут на помощь ему дети малые его пришли – укором перед глазами встали. Им-то карапузикам каково, если взрослые в этих крайних условиях не выдерживают, им то совсем невмоготу, то и дело болеют, чахнут на глазах.

– Ну, ты что, Василий, резину тянешь, давай решайся. Время позднее, по домам пора, – подтолкнул его начальник, хотя сам воздержался, не желая нести никакой ответственности. – Не боись! Чубаров, мужик ушлый себе ещё выбьет. Давай не  задерживай.

У Васи, наперекор кричащей «Нет!» совести, рука сама потянулась вверх. Проголосовал за отнятие и, как побитая собака, заковылял после зачтения приговора, подальше от народа, ни на кого не глядя, не желая ни с кем разговаривать.

На следующий день Чубаров остановил друга, заглянул в его глаза, смотрящие мимо, и, не веря в предательство, спросил:

– Как же ты смог, Василий?!

– Ты извини, Матвеич. Дружба дружбой, но обстоятельства иногда сильнее нас. У меня дети чахнут. Куда деваться, да и не я один против был.

– Со сворой себя уравнял, тоже в дерьмо записался, эх ты! – передёрнуло Матвеича, он сжал кулаки, заскрипел зубами, плюнул Василию под ноги, повернулся и прохрипел. – Дети. У меня что, не дети? Святое – дружбу растоптал, под самый дых кол вбил. Предатель! – и, сутулясь, пошёл прочь.

Матвеич в жизни больше всего дружбу ценил, предательства не терпел и переживал его мучительно: дня два в постели валялся, не ел, не пил, ни с кем не разговаривал, думал, как отплатить за предательство. Случай вскоре сам представился, появилась возможность поквитаться с бывшим дружком за поругание святых понятий и чувств.

Начальник послал обоих на дальний мерзлотный пост показания приборов снимать. В то время, как раз весна по земле споро шагала – буйствовала, а может уже лето свои права качало, на Севере не поймёшь, время скоротечно. Другой раз зима сразу в лето впрыгнет, снег сойдёт, южный жаркий ветер подует, белые ночи придут, мерзкий гнус вылезет, заедать всё живое начнёт. Деревья все сплошь в один день распустятся, оденут сарафаны ярко-зелёные, одна только лиственница с задержкой хвоей хвастаться – она, ведь, единственная из хвойных одежду сбрасывает, непросто красавице прорастить её вновь, зато потом, когда выкинет свою нежно-зелёную поросль, нет тогда краше и милей дерева! Гуси, утки, другие водоплавающие косяками низко, кучно полетят, так, что неба не видать, с криком, с кряканьем, гомоном.

Пора эта для Матвеича самая благодатная, самая долгожданная. Как же –охотник же страстный, но с Василием чтоб вместе, те более охотиться,  на всю жизнь зарёкся и начальству сказал: «Никогда!». А то ему приказ под нос и под роспись, начальству только того и надо, чтоб он приказ не выполнил. Видать, не терпелось выжить мужика своенравного. Конечно, кому понравится, если в лицо хлещут: «Бездельник, лизоблюд, двуличный». Чубаров мужик прямой, он так примерно и разговаривал с начальником, иногда и покруче, с матюгальниками, если один на один.

Работа Чубарову нравилась, да и вложил он не мало и таланта, и труда, и души в Мерзлотную станцию, потому уходить не хотелось, и, переломив себя, он на задание выехал.

Сели они с Оборотневым в лодку моторную и пошли раздольно по разливу, разбрызгивая веером мутную, быструю воду реки, покатили вниз по разодетому в нежную зелень Пяку-Пуру, самозабвенно наслаждаясь, и прохладной водой, бьющей капельками в лицо, и едва уловимыми запахами свежей листвы и живой рыбы.

Шли долго и только к вечеру пришли к охотничьей сторожке, что около поста стояла, а солнце уже собралось за окоём прятаться. Чубаров выпрыгнул на берег первым, взял ружьё, махнул им в сторону старицы и молча пошёл в том направлении, надеясь к ужину на шулюм дичи раздобыть. Вышел на старицу вовремя: от солнца один ободок да лучи остались, зорька вечерняя заиграла, зарумянилась, утки на крыло встали, перелёт начался. Две большие серые высоко над головой неспешно прошли. Не достать. Слева стая щилохвостов, упруго разрезая воздух, пролетела. Тоже далековато. Пёстро разнаряженные молодцы – турухтаны гурьбой на берег высыпали, петушки грудь на грудь сошлись, загривок взъерошив, по ним и шмалять зазорно – красавцы и больно малюсенькие, мяса – с детский кулачок. Чирки, как сбившиеся с курса истребители, рыская, промчались рядом, на расстоянии выстрела всего и закружили поблизости. Их то, мало в удачу веря, и решил взять Матвеич. У чирков скорость бешеная и лёт ускоренный, рывковый, причём рывки то в одну, то в другую сторону, поди угадай в какую. Но сегодня был день Матвеича, везло ему. Навскидку, одного за другим подстрелил двух и довольный охотничьей удачей двинулся к костру, который уже успел развести «оборотень». Так и не иначе он теперь называл бывшего дружка своего.

Стемнело, когда он к костру вышел, после солнечного дня туманец сырой в ложбины пал, зябко сделалось. Матвеич присел поближе к костру, бросив уток около, с устатку вздохнул протяжно, протянул натруженные ноги, подставил ладошки к огню, ближе и родней которого теперь никого не было, и умиротворённо закрыл глаза. Любил он походную жизнь, а в ней особенно костры на привалах под вечер, с устатку. Лучше всего в сумерках, интригующе и загадочно как-то было.

– Пей чай, – сказал Василий. – Я пока утками займусь. Устал поди.

Матвеич молча, не глядя на Василия, как будто того вовсе не было, налил в кружку густо заваренного, как он любил, чая, обхватил её обеими руками, и, с наслаждением прихлёбывая его, едко про себя усмехнулся: «Ишь какие мы заботливые, ласковые, вину, видать, чувствуем, загладить что ли хотим. Хрен тебе. «Оборотень!».

Шулюм быстро сварился, они перекусили, вкуснейшим утиным варевом.

– Водку будешь? – спросил Василий.

Чубаров проигнорировал вопрос, встал, едко ухмыльнувшись, и молча двинулися ночевать в сторожку. Под утро, когда уже чуток забрезжило, Матвеича разбудили непонятные шарканья по полу и тупые удары в стены избы. Он продрал глаза и увидел стоящего на полусогнутых Василия, с скучающе потухшими не видящими глазами. Цепко держась за нары. Василий пытался двигаться к выходу, с усилием делал шаг вперёд, но терял равновесие, и его бросало к стене. Он слепо хватался за неё, повисая на не ошкуренных брёвнах, упорно делал следующий шаг, его отбрасывало обратно к нарам. Матвеич спросонья не понял в чём дело и сначала про себя посмеялся выходкам Василия, а затем насторожился, забыл о своём слове не разговаривать с «оборотнем», спросил с тревогой:

– Василий, ты что нажрался? Или  ещё чёго?

– Матвеич, ты здесь? Ты здесь, Матвеич? – вопрошал Василий хрипло, с усилием. – Ничего не вижу. Ослеп. Силы кончаются, Матвеич, слышь, выручи. Клещ, наверное. К-клещ у-укусил. Умираю. П-прости, Матвеич, ви-нова,… – заикаясь, прошептал он последние слова и завалился на пол как-то неуклюже, боком, и пена пошла изо рта.

«Вот так номер», – обмер Чубаров. Он знал, что клещ энцифалитный насмерть ложит, если, конечно, вовремя не оказать помощи, и растерялся, не видя, что делать. Тут незаживающая и постоянно гложащая обида поднялась со дна, всколыхнула, обожгла нутро  и оно до ярости, до бешенства заговорило:

– Так и надо, тебе сволочь! Так и надо! Чтоб ты сдох, оборотень!

Он выскочил из сторожки и, намереваясь оставить оборотня одного, зашагал быстро к мерзлотному посту, но на полдороги замер, как будто удила ему вздёрнули: «Что я делаю, что делаю, прошептал он. - Я ж не сволочь последняя, чтоб бросать человека в беде. Пускай он враг мой, предатель, но я-то не подлец. Меня же совесть заест», – и, больше не рассуждая, повернул назад.

Решительно зашёл в избу, с большим усилием водрузил Василия на плечо (тяжёлым в беспамятье бывший друг оказался), донёс до лодки, взвыл мотором и понёсся, не останавливаясь, на полном газу домой. Там вызвали вертолёт и, не мешкая, переправили Оборотнева в город Ноябрьск.

Десять дней за жизнь Василия боролись лучшие врачи города, десять дней пролежал он в коме, не приходя в сознание, на одиннадцатый очнулся. Сам пришёл в себя только рука правая, отнялась, не работала, и дар речи потерял,   но главное жив остался, с того свету выбрался.

Чубаров, сам не зная почему, почти через день навещал его, справлялся о здоровье, а когда узнал, что выжил, перекрестился и облегчённо молвил: «Слава Богу, жив. И на мне греха нет, не бросил. Тогда его, – постоял, почесал затылок, загадочно усмехнулся и подытожил. – Оказывается не только чужая, но и своя душа потёмки. Хотел смерти ему, а сам спас от неё. Непонятно, кто тогда подвинул меня, а его выручил?.. – спросил себя. – Не уж Он? – ответил, задрал голову к небу и долго, пристально смотрел в синь, пытаясь найти хотя бы очертания лика Его. Глядел до тех пор, пока не покатилась слеза по щеке, пока не прошелестело в ушах. – Не твори зла, не подличай – воздастся!.. ».

 

 

_________________________________________________

Юрий Блинов – прозаик, автор книг «Дороги Чубарова», «Изгой», «Вкус ягоды ямальской» и других, член Союза писателей России.

 

Сайт редактора



 

Наши друзья















 

 

Designed by Business wordpress themes and Joomla templates.