№3 2006


Содержание


Иван Стремяков. Запоздалая весна. Стихи.
Вильям Козлов. Урядник. Рассказ.
Александр Новиков. Полоса отчуждения. Путевые заметки.
Надежда Полякова. Последние листья слетают с ветвей. Стихи.
Елена Жабинковская. Над заливом собирается гроза. Стихи.
Елена Елагина. Фарфоровый ангел. Стихи.
Николай Шумаков. В лунном сиянии. Фантазия.
Юрий Андреев. Резонанс земли и неба. Фрагменты.
Молодые голоса:
Тамара Попова. Там времени река течет наоборот. Стихи.
Кирилл Рябов. Воинствующий пацифист. Повесть.
Екатеринбургские гости:
Юрий Конецкий. В лугах – дыханье строчек фетовых. Стихи.
Любовь Ладейщикова. А жизни не хватает никому. Стихи.

Польские гости:
Ричард Улицкий, Анна Залевска, Иоанна Бабяж Круль. Стихи.(перевод с польского Е. В. Полянской)
Голос минувшего:
Игорь Лапшин. Пергамент. Рассказ.
Николай Олейников. Влюбленный в вас дарю алмаз. Неизданные стихи.
Евгений Лукин. Свадьба Рыси. Эссе.
Павел Крусанов. Арбатская почта. Очерк.
Александр Яковлев. Вы жертвою пали в борьбе роковой. Очерк.
Кирилл Козлов. У трамвайного космодрома. Статья.
Валентина Рыбакова. Задремавшая отчизна Николая Рубцова. Статья.
Ростислав Евдокимов-Вогак. Мистерии и состязания. Статья.
Марина Дробышева. Доверяй Богу. Заметка.
Владимир Полушко. Исполин из полена. Рецензия.
Даниил Аль. Давайте поклоняться доброте. Рецензия.

SnowFalling

Кирилл КОЗЛОВ

У ТРАМВАЙНОГО КОСМОДРОМА

Размышления о русской поэзии XXI века

Поэтами рождаются. Поэтами становятся. Поэтами, в конце концов, умирают. Таков неполный метафизический цикл, который проходит среднестатистический русский поэт. А упущено нами только одно звено – поэтами и воскресают, в том случае, если той или иной эпохе угодно вспомнить о том или ином поэте и назвать его гением.

Рождение поэта считается явлением сугубо условным. Кто может констатировать рождение поэта? Никто. А может ли сам поэт впоследствии сказать, как же он «появился на литературный свет»? Не может, поскольку только на юридическом языке существует понятие «литературный стаж» и, соответственно, формальным рождением поэта можно считать, скажем, его первую публикацию в центральной печати. Дата же истинного рождения поэта неизвестна никому.

Смерть поэта – это явление еще куда более условное. Если подразумевать под смертью смерть творческую, то нужно понимать, что «исписаться» фактически невозможно. Всякий мало-мальски подготовленный стихотворец может рано или поздно вспомнить те поэтические «формулы», которые выводили его когда-то на уровень вневременной поэзии. Вспомнить и применить. Это как езда на велосипеде – если один раз научился, больше никогда не разучишься. Если же подразумевать под смертью смерть физическую, то здесь приходится констатировать, что многие личности боятся бесславия и потому хотят умереть поэтами, уже признанными. Что может оказаться и в большинстве случаев оказывается лишь возвышенным самообманом. Тем более, что смерть физическая уравнивает всех.

Что касается истинно метафизической стадии нашего цикла – воскрешения – то это, как говорится, тоже «бабушка надвое сказала». Почти невозможно предугадать, кого лет через двести возведут в ранг гения, да и нужно ли, собственно, это? Время всё расставит на свои места…

Поэтому единственным реально ощутимым звеном в нашей цепочке является становление поэта. Это и есть его полноценная творческая жизнь, за которой наблюдают современники. Под становлением поэта лично я подразумеваю всё его сознательное движение к постижению тайнописи времён, которая скрыта от простого обывателя. И тут уже остаётся только догадываться, какие вселенские тайны откроются перед тем или иным поэтом.

Когда я впервые понял, что пишет петербургский поэт Андрей Романов, мне пришлось пожертвовать достаточно большим количеством времени для того, чтобы ещё раз всё окончательно взвесить. Неужели это то, о чём я думаю? Неужели это та самая пресловутая поэзия XXI века, которую все так давно ждут? Или же я заблуждаюсь?

* * *

Избавившись от эйфории и набравшись положенного хладнокровия, я пустился в огромное и, как теперь уже кажется, бесконечное исследование творчества Андрея Романова. Бесконечное потому, что поэт не перестаёт удивлять новыми и новыми открытиями. Романов привык дорожить отведённым ему земным временём, ему некогда почивать на лаврах, хотя он уже давным-давно является и известным поэтом, и не менее известным общественным деятелем. Для начала зададим себе один вопрос: что такое современная поэзия?

Современная поэзия начала XXI века представляет собой удивительный синтез в миллионный раз перепеваемых мотивов классической поэзии и весьма непродуктивного выдумывания новых подходов. Отсутствует и грамотный автор, который мог бы написать самые разные стихи, и грамотный редактор, который мог бы всё это привести в порядок, и грамотный читатель, который мог бы здраво оценить прочитанное. В результате на книжных прилавках оказывается гора поэтических сборников, проплаченных несчастными спонсорами, которые хотят приобщиться к «высокому», не понимая, что ничего такого «высокого» на их деньги, на самом деле, не выпускается.

Поэт в современном обществе – это чрезвычайно слабый человек. Он не верит практически ни во что, и с возрастом его закомплексованность только усиливается (в разных случаях это объясняется отсутствием образования, достойной профессии, полноценной семьи). Подобно Акакию Акакиевичу, в имени и отчестве которого дважды прописан извечный вселенский вопрос Маленького человека «А как…?» (действительно – а как сделать, чтобы тебя заметили, как доказать свое право на существование?), современный поэт по-детски обижается на общество и государство, которые якобы должны обратить на него внимание. И с этой обидой доживает остаток своей жизни. Остается надеяться на молодых поэтов. Но и молодые поэты тоже стоят на грани умопомешательства и даже кончают жизнь самоубийством. Так всю страну облетела история Ники Турбиной. Кто бы мог подумать, что девочка, которая улыбается на фотографии вместе с Евгением Евтушенко, уйдет раньше седовласого мэтра? Однако подобные дикие жертвоприношения никому не нужны: этим можно лишь доказать свою слабость. Сильный же поэт живёт и пишет. Потому что он обязан жить и писать, а не сбрасывать по собственной прихоти возложенную на него вселенскую ответственность.

Конечно, в «эту пору прекрасную» искренне хотелось увидеть что-то стоящее. Что-то профессиональное. Что-то не слишком раскрученное и не эстрадно-испорченное. Что-то живое и русское. Что-то сильное и устремлённое в будущее. Именно тогда мне посчастливилось, и я открыл для себя поэта Андрея Романова.

В современной литературе и искусстве лирический герой, как и его создатель, возводит в абсолют свою беспомощность: барахтаясь в алкогольных и наркотических видениях, он теряет Бога, который когда-то нашёптывал ему простые истины; женщину, которая его когда-то любила и не требовала ничего взамен; город, который зафиксирован в паспорте как место его рождения и проживания; стыд; кровь, выпущенную из вен. Не берусь делать долговременные прогнозы, но мода на такого героя, вероятно, не пройдёт ещё очень долго. Думаю, не нужно говорить о том, что сбор fleurs du mal – цветов зла – это очень выгодная профессия, поскольку спрос на данный товар весьма велик. Лирический герой Андрея Романова не таков: он жаждет выживания и спасения посредством высокой любви. Он любит эту жизнь: любит городское солнце, любит асфальтовую поверхность, смоченную дождём, любит женщину, и за всё это он готов сражаться. Как ни банально это звучит, но такой лирический герой трижды подумает, прежде чем сражаться за явную иллюзию – истинная ценность для него есть ценность обретённого и сохранённого.

* * *

Для «разминки» хочу представить всего несколько поэтических образов Андрея Романова, которые сразу приходят мне на память.

Летний зной, карельская нелепость…

Снова Петропавловская крепость

Приберет нас к солнечным рукам.

Тлеют люстры, Вечностью калечась

На подобострастных потолках…

Тормозни у вокзала-верзилы,

И прощенья взамен не проси,

Двадцать две лошадиные силы

Истязая в маршрутном такси.

И трамваи привстали на цыпочки, слушая снег.

И макияж классического ямба

Сотри с лица, привычного к теплу.

И едва ли нам смогут помочь

Снегири, залетевшие в душу,

Фонари, стерегущие ночь.

И в качестве логического завершения мне вспомнилось отдельное четверостишие, которое не следует разрывать:

Короткою волною вдохновенья

И мертвой зыбью выстраданных строф

Я пел тебя, перехитрив мгновенья

Взаправдашних всемирных катастроф.

Даже по этому набору образов, жестоко вырванных мной из общего контекста, можно примерно понять, что такое современная поэзия и какой она должна быть. Образ Романова, с одной стороны, динамичен и размашист, но с другой стороны, он почти всегда имеет четкие границы своего применения. Поэтому мы всегда можем проследить, где заканчивается один образ и где начинается другой. Это – своего рода поэтическая аналитика. Если попытаться провести доступную параллель, то поэзия Романова очень похожа на «аналитический метод» в искусстве, разработанный Павлом Филоновым. Подобно тому, как Филонов прописывал «каждый атом», Романов прописывает каждый образ-ячейку, создавая в конечном итоге сложносоставную картину собственного мироощущения. Стих Романова – это прежде всего Формула. Такая же Формула Весны или Формула Космоса, как у Филонова, только на бумаге, а не на холсте.

Между тем изображение/картина всегда легче воспринимается, нежели слово/текст. Поэтому современному человеку, живущему в бешеном ритме и как можно чаще экономящему время, проще сходить на выставку, чем купить книгу стихов. Также есть и другая, более серьёзная проблема. Художник и критик Виктор Пивоваров в своей книге «О любви слова и изображения» справедливо отмечает: «Бумага вдруг, как бы застыдившись собственной чрезмерной метафизической значительности, сообщила о себе нечто совершенно противоположное. Она заявила, что она – мусор!...». Ещё с советских времён всем знакомо «перенасыщение бумагой» – гигантские тиражи «Малой земли», ведущих советских газет и так далее. Именно поэтому современный человек инстинктивно тянется к изображению, которое, естественно, не воспринимается как мусор. Но речь идёт о классическом искусстве, а вот современное искусство постепенно тоже становилось бумажным. Рваные картины Лючио Фонтана, бумажные трэш-мысли Ильи Кабакова в Государственном Эрмитаже… Всё это наводило на странную мысль, будто современные художники оплакивают текст как высшую форму художественной выразительности.

Именно поэтому нам сейчас и нужны поэты, которые силой своего слова могут преодолеть разорванность и скомканность (лучше слова и подобрать нельзя!) современной культуры. Текст Андрея Романова сложен вдвойне, поскольку он является полностью абстрактным, т.е. лишённым какого-либо сюжета.

Это сразу же отталкивает среднестатистического читателя. Читатель не хочет разбираться и анализировать вместе с Романовым, ему подавай готовые выводы и лозунговые заявления, вроде «я знаю, счастье будет, я знаю, саду – цвесть, пока такие люди в стране Советской есть!». Маяковский – великий поэт, но именно он, к сожалению, стал законодателем лозунговости в русской поэзии XX века, а лозунговость всегда опьяняет и никогда не отвечает на глубинные вопросы, которые стоят перед нами.

Лозунг XXI века – это вообще целая культурологическая проблема. Корявый современный лозунг, служащий, в основном, массовым рекламным интересам, сшит, словно чудище Франкенштейн, из фрагментов разных культур. У меня есть даже своя рубрика «нарочно не придумаешь» – к примеру, в десяти минутах ходьбы от моего дома расположен торговый центр «Miller», который рекламирует себя следующим образом: «Miller: сome back к лучшему» (дословный перевод – возвращайтесь к лучшему). Впрочем, это ещё полбеды: о вышеупомянутом недобитом мутанте новой отечественной лингвистики можно было бы спокойно забыть, если бы речь шла только лишь о рекламной индустрии. Однако же подобные фокусы очень любят многие современные горе-поэты, которые наивно полагают, что смогут обновить свой и без того небогатый словарный запас. Используя достаточно дешевые эффекты, они просто не могут сделать свою поэзию современной иными способами. В эту же яму, как ни странно, попадали и проверенные временем поэты: к примеру, на заре своего поэтического пути Андрей Вознесенский писал стихи вроде: «Свей гнездо, ласточка, говорю serios, свей гнездо, swallow…». Пример поразительного безвкусия и полной опустошенности поэзии.

А между тем сделать поэзию современной очень просто. Достаточно всего лишь грамотным русским языком написать о действии, которое возможно лишь в наше время. Вот и всё. И – никаких тайн мадридского двора. Вот почему один простой образ Романова становится настоящей, современной поэзией: «Двадцать две лошадиные силы истязая в маршрутном такси». А вот пример для тех, кого интересует ещё более современный образ: «Прячет стыд компьютерная нечисть в Интернете, сплетнях и долгах». Прекрасный пример: в «закваску» современного образа добавлена грубоватая дьявольщинка, над образом идет работа, и это сразу видно. Образ не усложнен лишней информацией, которую используют компьютерщики, поскольку это, прежде всего, часть стихотворения, а не глава прайс-листа в компьютерном супермаркете. А ведь бывают казусы: никогда не забуду, как в одном стихотворении какого-то сильно продвинутого пиита я вычитал термин «модемный пул». Выдумывать велосипед глупо, но ещё глупее – выдумав его, стараться проехать на нём со сдутым колесом или со слетевшей цепью. Именно таким мне и представляется славное будущее многих современных поэтов, которые, будучи в здравом уме, утверждают, что именно они создают сегодня «поэзию будущего».

Поэтому мне близок Андрей Романов, который свою поэзию никому не навязывает. А при желании может до мельчайших деталей разъяснить созданное произведение, демонстрируя тем самым соответствующий уровень работы.

И все-таки, сложна ли «аналитическая поэзия» Романова? Достаточно сложна. И нужно приложить большие усилия, чтобы понять её и увидеть в ней уникальное культурное явление в современной России. Но в связи с этим у меня возникает и другой вопрос – почему же мы перестали себя уважать? Почему мы спасаемся от сложной поэзии и сложного искусства путём их отрицания? И почему нам больше не важен культурный диалог, а важна лишь поверхностная и недалёкая литература, не требующая обсуждения?

* * *

Все те, кто сейчас избрал верлибр формой выражения своего творческого «я», идут по очень простому пути. Простой путь – это пойти в лес за грибами и собрать грибы в проверенных местах. А «очень простой путь» – это пойти в лес за грибами, идти по прямой лесной тропинке и не собирать даже те грибы, которые растут вдоль тропинки. То есть как в старом анекдоте про кота – вы что думаете, я лечь на другой бок не могу? Нет, мне просто лень...

Однажды я даже потратил своё время и творческие силы на создание целой книги верлибров. Сделал я это на спор и спор выиграл, поскольку уложился ровно в две недели. Писать верлибром (причём, качественным!) оказалось чрезвычайно просто, однако очень скоро созданное перестаёт быть интересным. Поскольку любой даже самый эффектный образ или сюжетный ход в верлибре бледнеет и становится золотой запонкой, потерянной в захламлённой комнате.

Поэзия Андрея Романова при всей её содержательной сложности создаётся по классическим канонам русского силлабо-тонического стихосложения. Причём, Романов чаще всего использует не «опостылевший четырёхстопный ямб», а еще не исчерпанные трехсложники. Добавьте к этому точную рифму – и у вас получится вроде бы стандартная модель поэзии. Современной же она становится благодаря индивидуальной авторской концепции (не отдельной удаче, а именно – разработанной и функционирующей концепции), о которой мы и продолжаем размышлять.

Мы уже начали говорить о лирическом герое Андрея Романова и как-то резко оборвали ход рассуждений. Теперь настало время для того, чтобы постараться идентифицировать этого героя. Как ни странно, в русской литературе архетипы приходится делить по половому признаку – потому что целостного лирического героя не существует. Есть лирический герой и есть лирическая героиня. Поэтому есть архетип «Евгений Онегин», а есть архетип «Татьяна Ларина». Попробуйте их обобщить – и у вас получится такой монстр, который не снился и сюрреалистам. Андрей Романов поступает весьма мудро – он создает «мужской» архетип лирического героя, который, соответственно, ведет «мужской разговор» со временем (кстати, одна из книг поэта так и называлась – «Мужской разговор»). Этот разговор сложен и неоднозначен. К примеру, в поэме «25 – час» Андрей Романов лихо заявляет, что ему нужен особый, новый час – а если Время не согласится с его доводами, то он, наперекор всем существующим законам мироздания, этот час создаст сам. Смело, вызывающе, но ведь поэт, в общем-то, и должен задавать собственную систему координат. Что и делает Романов, сообщая, что «я играю словами, скользя по канату, игнорируя вечность меж мной и тобой». Помимо осмысления времени в вышеупомянутых строках мы можем наблюдать также и внезапно возникнувшее циркачество, доставшееся от Семёна Кирсанова: именно так и нужно постепенно расшифровывать поэтическую формулу Романова.

Есть и женский архетип, и именно здесь Романов блистательно объединяет классическую поэзию с современной. В основе этого архетипа – традиции русской любовной лирики. Удивлены? Именно так: хулиганская, жёсткая и непримиримая поэзия Андрея Романова является на самом деле тонкой современной лирикой, если угодно, футуролирикой. Здесь мы можем встретить и самопожертвование («Хочешь, я подарю тебе розы, чтоб от голода вновь умереть?»), и светлое восхищение («Где свету навстречу плывёшь ты в студенческой блузе»), а иногда и расстановку мужских акцентов («Не желаю встречаться с тобой»). Подавляющее большинство стихов Романова адресовано женщине. И здесь Романов абсолютно прав – он понимает, что в современной жизни, когда профессиональными ТВ-провокаторами постоянно культивируется страх и ненависть, нужно уметь любить. Любить женщину. Любить жизнь. Любить поэзию. Любить и этим спасаться.

Иногда в «мужском разговоре» Романова звучат и особые нотки смелого натурализма. Вот как это выглядит:

Ведь пока над Русью тать глумился,

У невесты богатырь родился.

Русский мальчик, светлые мозги.

Чтобы он сразился с иноверцем,

Для него у мамы, рядом с сердцем

Молоком наполнились соски.

Современное общество, перепутавшее эротику с порнографией, продолжает бросать камни в поэтов, которые почему-то должны писать иначе. Дескать, писать больше не о чем – разврат это все и бесовщина. И только единицы деликатно скажут: тот, кто написал данное шестистишие, не пошляк, а настоящий русский поэт. Вышеприведённые строки демонстрируют, во что верит Романов. А верит он в Россию и в ее светлое спасение. Что же в этом дурного? Ничего. А вот массовое пролитие крокодиловых слез относительно печальных судеб современных русских проституток, прописанных многими современными литераторами – это действительно пошло. Это наглядный пример того, как духовные ценности подменяются наскоро состряпанным эквивалентом, от которого за версту веет тошнотворным запашком современного литературного лицемерия. Что касается примененного нами «изма», то романовский натурализм, естественно, далеко не всегда так же органично вписывается в действующий контекст, но очевидные достоинства мы не можем не признать.

Проследить уникальность поэтического языка Андрея Романова можно именно на примере конкретного лирического образа. Вспомним уже упоминавшийся ранее образ: «Короткою волною вдохновенья и мертвой зыбью выстраданных строф я пел тебя, перехитрив мгновенья взаправдашних всемирных катастроф». Попробуем постепенно избавляться от стихотворной информации. Сначала сразу вычеркнем первые две строки – у нас получится «я пел тебя, перехитрив мгновенья взаправдашних всемирных катастроф». Несмотря на произведенные действия, образ сохраняется. Теперь попробуем убрать четвёртую строку. Остаётся «я пел тебя, перехитрив мгновенья…». Образ сохраняется. А теперь – уберём вторую часть строки, и у нас получится простенькое «я пел тебя». Но ведь образ-то сохранен! Впрочем, поэт обладает такой притягательностью, что даже если бы он сказал «я пел тебя», ему все равно хочется верить.

Именно вокруг лирической основы и формируется вся сложная поэзия Андрея Романова. Вспомним Филонова – трогательная крестьянская семья (переосмысленное Святое семейство) и цветущая сложность мира вокруг них. Однако единственное, во что принципиально верил Филонов, это в так называемый «Мировый расцвет» – в особую форму наступающего мирового благоденствия, которого, естественно, в реальной жизни не было, а была лишь свирепая советская доктрина, подавляющая крестьянскую культуру руками Тухачевского, Якира, Уборевича, предателей и кровожадных маньяков. Веруя в Советскую власть, Филонов обманул сам себя. Поэт Андрей Романов более сдержан и не решается делать столь размашистых прогнозов. Есть Россия, которую мы все любим и в которую мы верим, но до «Мирового расцвета» ей пока ещё далеко. Поэтому и «страна в историческом трансе», и «Кавказ продолжает резню». По Романову, за «Мировый расцвет» нужно сражаться – поэтому мать кормит грудью новорождённого русского богатыря.

Очень часто А. Романова стремятся представить как последователя «кабацкой» есенинской культуры. Соответственно, мужской разговор Романова – это экзистенциальные стычки со временем с лёгким криминальным оттенком (точка отправления – Лиговка и Обводный канал). Всё бы хорошо, подобранное нами определение не лишено смысла, но сегодня криминальный оттенок, который в поэзии Есенина действительно мог быть лёгким, уже не вызывает ничего кроме отвращения – слишком велико проникновение криминала в современное общество. Романов иногда позволяет себе говорить и писать «по понятиям» («На шконке, как на троне, сиди, лакай шартрез, пока бандит в законе не выхватит обрез…»), наше же дело предупредить его о том, что увлекаться этим так сильно не стоит. Масштаб для путешественника в грядущее не тот, хотя, конечно, связь с печальной действительностью очевидна. Поколение 70-х полегло на бандитских разборках 90-х; поколение 80-х, моё поколение, выросло на развалинах старой страны и на судорожном строительстве новой; а поколение 90-х стало рекордно слабым и безжизненным. Всегда тяжело осознавать, что 90-е годы, пик криминальной романтизации, оставили такую глубокую, не заживающую на теле России рану.

Здесь следует перевести наш разговор в иное русло и поговорить о другой романтике. Романтике космической.

Целое поколение советских людей с надеждой смотрела на Юрия Гагарина и верила в романтику космических путешествий. Странная романтика, говорил один мой знакомый писатель – «лететь в космос для того, чтобы создать на какой-нибудь планете советские трудовые армии. Нравится ли вам, как сегодня американцы с полной серьёзностью утверждают, что инопланетяне являются к нам для того, чтобы истребить? Абсурд? Но идеологическая подоплека полета Гагарина – это еще больший абсурд – коммунистическая колонизация космоса с включением освоенных планет в СССР». Мрачная ирония вполне понятна – любой светлый образ может быть очернён идеологической бесовщиной. «Поэтому, – продолжает мой не названный собеседник – мне одинаково безразличен и образ Гагарина, пионера советской космизации, и, скажем, образ "Башни Третьего Интернационала", где художник Татлин хотел разместить планетарное правительство».

Искусство и литература не всегда побеждает идеологию. Понятно, что и для поэтов-шестидесятников космос был всего лишь «площадью для освоения», и не более того. Но шестидесятничество – это опять же пафос и политкорректность. А поэт, работающий вне идеологии, всегда пропускает через себя не космос (пространство), а космогонию (философию пространства). То есть, автоматически становится и философом.

Андрей Романов всегда был поэтом, который стремился сделать свою поэзию космогоничной. Чуть позже я делаю вывод, что космические мотивы Романова неразрывно связаны с вполне закономерными земными путевыми мотивами, именно поэтому Романову в принципе не нужно выдумывать звездолёты и делать свою поэзию областью научно-популярной фантастики. В космос можно отправиться и на трамвае, где «пела кондуктор Лида Клéмент, мою судьбу держа в руках». И это, возможно, будет самый трогательный и самый интересный образ, когда-либо созданный русским поэтом. Помнится, Романов сам подсказал заголовок к моим размышлениям: и действительно, все размышления, которые делаются критиком о поэзии Андрея Романова, становятся размышлениями у трамвайного космодрома. Размышлениями, возникающими во время ожидания судьбоносного отправления в неизведанное.

* * *

«Формула космоса» у Романова – это, пожалуй, самая сложная из всех созданных им когда-либо формул. Именно эту формулу Романов насыщает уникальным набором образов и сюжетных ходов. Оценим:

Театральные кассы две тысячи лет как несут

откидные билеты на Страшный космический суд...

Скажу честно, для меня данные строки являются высшей напряжённостью, чем-то вроде музыки Вагнера или военных мотивов Шостаковича. Одновременно с этим поистине великолепен значительно расширенный христианский подтекст: Страшный суд становится действительно осязаемым масштабным действом, а не забавной безделицей. Здесь мы сталкиваемся с ещё одной важной составляющей поэзии Романова – осмыслением христианства.

Хулиганская и задиристая поэзия Романова не была и никогда не будет безбожнической – это к вопросу о том, что Романова легче всего представить каким-нибудь Иваном Бездомным, пишущим антирелигиозные поэмы с подачи шефа-провокатора. Поэт верит в Бога: он чувствует необходимость в вере и необходимость в любви. А эти два понятия неразрывны – «Любите друг друга» – это были последние слова, которые сказал апостолам Учитель. Романов использует в своём творчестве некоторые христианские сюжеты – в основном, это Рождение Христа, суд Пилата, казнь на Голгофе и Страшный суд. Впрочем, перечисление всех этих сюжетов уже может навеять скуку, ну что нового можно ещё сказать об этих событиях? Оказывается, можно.

Для этого поэту необходимо почувствовать себя не посторонним наблюдателем, а адептом вселенского учения, как бы высокопарно это не звучало. Позиция наблюдателя, согласитесь, очень часто (а в христианском аспекте – тем более!) преобразовывается в позицию пассивного палача. Поэтому Романов обещает любимой женщине: «Я, родная, тебе разъясню, что такое в России Соборность…»; поэтому поэт должен совершить какое-либо действие, означающее степень его посвященности: «Я Андрей, твой вечный Первозванный, с прошлым восстанавливаю связь…». Именно здесь проскальзывает устойчивое творческое «Я» Андрея Романова, по которому мы можем, наконец, точно сказать, в каком случае поэт хочет «рассекретиться», а в каком нет.

Главная прописная истина, навязшая на зубах, гласит: «Всё гениальное просто». В нашем контексте «просто» означает «доступно». Дело в том, что любая культура может строиться (и строится) на доступных христианских сюжетах. Один из таких сюжетов – Пир в Кане. Иисус и Мария были приглашёны на свадьбу, но вскоре выяснилось, что вина не хватало. Тогда Иисус сказал наполнить сосуды обычной водой и превратил воду в вино: «…так положил Иисус начало чудесам в Кане Галилейской и явил славу Свою; и уверовали в Него ученики Его» (Евангелие от Иоанна). Андрей Романов модернизирует данный сюжет, поэтому Спаситель «нас побаловал манной небесной, а Полюстрово сделал вином». Крамола? А давайте разберемся.

Весь громоздкий химический состав современных прохладительных напитков поэт заменяет простым словом «Полюстрово». Это слово среднего рода, получается что-то вроде переосмысленного фрейдистского «Я и Оно» – понятие вроде бы иррациональное, но вместе с тем такое обыденное. Мы все настолько свыклись с этим условным понятием среднего рода, заменяющим нам обычную питьевую воду, что Романов, в отличие от меня, его даже не закавычивает. Основная задача поэта – продемонстрировать захламлённость мира, в котором мы живем, потому-то и волшебное превращение такой воды в вино кажется настоящим спасением, дарованным свыше. Романовские смысловые вариации очень интересны, особенно в контексте христианства и религии вообще.

Однако: если Романов ведет футуристическую неохристианскую линию, то здесь, скажете вы, и до кощунства недалеко. И будете не правы в корне. Дело в том, что в русской культуре существует целая тенденция, именуемая «утопическим неохристианством». Так еще в XIX веке русский религиозный философ Николай Федоров создает целое учение, в котором повествует о «патрофикации» – «воскрешении отцов», которое становится возможным благодаря освоению Космоса. Необходимо сказать, что столь мощная метафора по сей день продолжает волновать умы как религиозных философов, так и светских мыслителей. Конечно же, можно представить космическо-христианское мироощущение Романова, как и мысли того же Федорова, красивой утопией. Соответственно, может возникнуть губительный соблазн попросту перелистать книгу Романова, не вдаваясь больше ни в какие подробности. Зачем вникать в утопию? Но если мы имеем дело с утопией, почему же тогда отдельные ее части, например, «Страшный космический суд», кажутся нам вполне ощутимой реальностью? А ведь любая утопия в принципе осуществима.

Другое направление романовского неохристианства – это менее напряженный образ, уход в лирику. Например:

Волосы опальной Вероники

Распустила поздняя звезда…

Вспомним, кто такая Вероника: «И вот женщина, двенадцать лет страдавшая кровотечением, подошедши сзади, прикоснулась к краю одежды Его… Иисус же, обратившись и увидев ее, сказал: дерзай, дщерь! Вера твоя спасла тебя. Женщина с того часа стала здоровой» (Евангелие от Матфея). Потеря крови в мировой культуре – это особый вид инициации, то есть процесса посвящения. Так что в данном случае это – не простая болезнь. Вероника впервые нашла Христа, потому что сама поверила в свое исцеление. Впоследствии она еще раз появляется во время шествия Христа на Голгофу и подает ему полотно, чтобы вытереть кровь (и во второй раз образ Вероники связан с потерей крови, только уже крови чужой, а не собственной). На возвращенном полотне отпечатался лик Христа.

Андрей Романов тонко прописывает такие образы, как образ Вероники. Впрочем, здесь и важна эта трогательная хрупкость: патетика и внешняя агрессия образа могут только все испортить. С другой стороны, Романову удается синтезировать целый ряд известных христианских образов. В стихотворении Романова Вероника далеко не случайно предстает с распущенными волосами. В частности, существует сюжет «Святая Инесса», использованный многими художниками (любой искусствовед назовет имя Хусепе Риберы). Жившая в III веке нашей эры девушка приняла христианство и была осуждена на смерть. Однако перед казнью Инессу должны были отправить в один из римских публичных домов. Она должна была пройти по улицам Рима обнаженной, что означало бы несмываемый позор, но внезапно случилось чудо: у девушки отросли волосы необычайной длины, которые прикрыли ее наготу.

Итак, еще один сюжетный ход (распущенные волосы) позволяет Романову достичь эффекта непорочности и чистоты персонажа. Это несколько расходится с общепринятыми представлениями о том, что распущенные волосы – символ ведьмовства и темных сил. Таким образом, практически любой персонаж Андрея Романова, как и Вероника, является сложносоставным.

Возвращение к мирскому аспекту начинается с игры. Игры метафизической и в чем-то жестокой. И не важно, во что играют герои Романова: в карты («Долгих дней крапленая колода»), в шахматы, в домино или откровенно – в русскую рулетку.

Со времен создания Йоханом Хейзингой игровой концепции культуры известно, что человек играет неспроста. Понимая игру, он понимает и собственную культуру. С другой стороны, человек сознательно расширяет игровое пространство, то есть, ставит под сомнение игру земную. Он уже играет в игру вселенскую, вооружившись набором грозных символов, но результат такой игры может оказаться самым непредсказуемым. Хотя человек, начиная играть, меньше всего думает о возможном поражении.

* * *

Да, многие персонажи Андрея Романова, исполняя сугубо эпизодические роли, проигрывают в этой бешеной игре и исчезают в бездне времён. Персонажи, но не сам поэт. Он продолжает сражаться за себя, за любимую женщину, за свою Родину.

Существующее безапелляционное «нет» Романов заменяет смелым и обнадеживающим «да». И дело здесь не в каком-либо преодолеваемом идеологическом запрете (многие современные поэты и художники по инерции все борются с идеологией, которой давным-давно не существует), а скорее в естественном желании поэта открыть что-то новое. Но не как Кристобаль Колон – плыл в Индию, открыл Америку. Романов прекрасно знает, что от него требуется и работает, на мой взгляд, в правильном направлении.

Теперь самое время вспомнить все сказанное о Романове за последнее время. Откровенный негатив опустим: думаю, читатель приблизительно представляет себе, как и за что ругают Романова. Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда. Конструктивные же оценки, коих, впрочем, не так много, как хотелось бы, делают, в основном, ведущие поэты и исследователи. Итак:

Владимир Морозов (критик): «Романов – поэт весьма нетрадиционный. Он создает свою поэзию, и на этом пути достиг вершин. Андрей Романов, найдя другой путь, прекрасно понимает, что поэт не может быть узконаправленным…».

Валентин Голубев (поэт): «Чтобы создавать подобные стихи, нужно обладать высокими духовными качествами…».

Николай Бондаренко (поэт, критик): «Несмотря на всю трагичность, Большая любовь дала возможность поэту ощутить себя Человеком и Гражданином и Земли, и Вселенной. А это даровано далеко не каждому…».

Александр Новиков (прозаик, ученый, переводчик): «Когда разглядываешь картину в лупу, то видишь лишь застывшие масляные бугорки разного цвета – большое видится на расстоянье! Подробный анализ стилистических и смысловых поисков поэта, несомненно, ждет ещё своего исследователя».

Рэм Трофимов (критик, автор пока единственной монографии о творчестве Андрея Романова): «Постоянно меняющийся, всегда не однозначный, динамичный по сути своей поэтический образ Андрея Романова – результат нового восприятия человека, привыкшего к созерцанию действительности на экране телевизора, на киноэкране, на мониторе компьютера…».

Из всего сказанного мне хотелось бы особо выделить слова Александра Новикова: поэзия Романова ждет своего исследователя. Это – целый неосвоенный пласт уникальной поэтической мысли. Стоять в стороне всегда просто. О поэзии Романова можно и нужно говорить.

* * *

А напоследок – слово самому поэту. Пусть он скажет нам что-нибудь на своем языке будущего:

Я назвал бы Вселенную именем долгим твоим,

Победив небытье, не успев насладиться победой…

Разбежались трамваи, как будто Персей с Андромедой,

Опустела жилплощадь, чтоб места хватило двоим.

Равнодушный рассвет прикоснулся к твоим волосам,

В ожиданье морозов надел он походные унты…

Чтоб тебя отыскать, мне отпущены были секунды,

Если на слово верить космическим звездным часам.

Опускается снег, заглушая шатанья людей.

Атом выбросил кванты, как белые флаги – квартира

Осажденного города…

Свет сотворения мира

Только-только достиг петербургских ночных площадей.

И трамваи привстали на цыпочки, слушая снег,

Тот, который родился на фирновом лбу Эвереста.

И Дворцовая площадь, как будто чужая невеста,

Мне напомнит тебя – ту, которой давно уже нет.

Наша юность ушла, простудившись на встречном ветру.

Образумилась Лиговка. Мойка не знает сомнений.

И над невской губой, в предстоящем бреду наводнений,

Ты мне шепчешь сквозь вьюгу, что я никогда не умру.

______________________________________________________________________

Кирилл Козлов – поэт, искусствовед, автор книги «Возвышенные контрасты», сотрудник журнала «Северная Аврора».

 

Сайт редактора



 

Наши друзья















 

 

Designed by Business wordpress themes and Joomla templates.