№4 2006


Содержание


Александр Ковалев. Время пустых скворешен. Стихи.
Евгений Каминский. Деревья. Стихи.
Иван Зорин. Распятый по правую руку. Рассказ.
Дмитрий Каралис. Грустный июль. Рассказ
Иван Леонтьев. Питерский Гаврош. Рассказ.
Зинаида Такшеева. Кукушка. Рассказ.
Лев Мочалов. Я цену знал себе – служа стиху. Стихи.
Молодые голоса:
Петр Шабашов. Кляуза. Повесть
Анатолий Аграфенин. Улица Тундра. Рассказ.
Тревоги войны:
Виктор Югин. Кавказский узел. Очерк.
Евгений Лукин. Джаханнам. Поэма.
Олег Шабуня. На руинах Грозного. Записки репортера.
Андрей Распопин. Записки на шайтан-трубе. Воспоминания.
Запорожские гости:
Ярослава Невмывако, Анна Лупинос, Лорина Тесленко, Борис Ткаля, Ольга Лебединская, Игорь Литвиненко, Светлана Скорик. Стихи.
Карельские гости:
Тойво Флинк. Скрылась улица в тумане. Стихи. (перевод с финского Л.В. Куклина).
Голос минувшего
Лев Куклин. Эдинбургские скамейки. Рассказ.
Александр Новиков. Слово – Глебу. Очерк.
Анатолий Степанов. Пушкин и остальные. Заметки
Геннадий Морозов. Гений чистого бельканто. Очерк.
Владимир Полушко. «Повелели мы учредить». Статья.
Сергей Цветков. Весна в Арморике. Путевые заметки.
Елена Елагина. Художник Андрей Ушин. Эссе.

SnowFalling

Анатолий СТЕПАНОВ

ПУШКИН И ОСТАЛЬНЫЕ

Заметки о литературе

Феномен Пушкина в том, что он сам тут же уходит, отстраняется от своего текста. Так у него уже написано, и всё было именно так. А может быть, всё совсем было не так… Но всё уже будет на века именно так. Реальность состоялась и уже сам автор не может ничего ни изменить, ни добавить. Петербурга без Медного Всадника уже не существует, и Медный Всадник - это не творение Фальконета, это творение именно Пушкина. И это вам не Бранденбургские Ворота и не Эйфелева башня, это живой всадник, который каждую ночь срывается с пьедестала и скачет по улицам своего города, и каждую ночь горожане слушают грохот копыт его бронзового коня. Вот это и есть истинная жизнь Петербурга.

* * *

Пушкина невозможно любить. Так же, как невозможно любить Петра – создателя петербургской истории. С такими создателями приходится мириться, смиряться перед их энергией, перед их замыслами. Но любить их нельзя.

Впрочем, что мы знаем о любви, о жизни – наши слова всегда меньше, чем нам хотелось бы.

* * *

Битов (на столе последняя его книга «Дворец без царя») отделил свой талант от себя человека, и в этом он противоположен Валерию Попову (роман «Третье дыхание») – Попов всегда остается человеком при своём таланте. Он оказывается не такой бронзовый и не такой умный как Битов, потому что в нём человек и талант равны друг другу, но именно поэтому он и естественнее, и понятнее, и ближе – между автором и читателем нет посредников и расстояний.

А Битов слишком часто пользуется чужим трудом – не пережил, не нажил, а принадлежит почему-то одному ему. Фактически, Битов собрал вокруг себя целую литературную фабрику – Виролайнен, Алешковский, Игорь Клех, О.В. Морозова…

Валерий Попов работает своими, и только своими силами. Поэтому часто возникает подозрение, что именно Попов и есть настоящий писатель, а Битов – это, конечно, блестящий стилист, но слишком часто это всего лишь стилист.

* * *

Пока читал книгу Попова, почему-то очень часто вспоминался Василий Шукшин. Именно последний год его жизни, его последний рассказ «Кляуза», его неожиданная кончина. Ведь никто и никак не сумеет объяснить последующим поколениям, что безудержное пьянство семидесятых и восьмидесятых – это было единственной нашей свободой. Пили все – писатели, артисты, рабочие, торговцы. Втихую спивались учителя и врачи. Офицеры, сидя в дальней электричке, уже не стеснялись достать бутылочку и раскатить её на троих. Пожалуй, только учёные ещё сохраняли светлую голову – им казалось, что их наука даёт им какую-то свободу, они продолжали верить в разум, когда остальные уже поняли, что разум человеческий существует только для обмана. Пили даже ответственные партийцы, потому что не верили уже никому и ни во что, и меньше всех надеялись на какое-то чудо.

Так это и стоит перед глазами: Василий Шукшин идёт по морозной городской улице в больничной пижаме, в шлепанцах, и возле него никого нет.

Одиночество – главная тема в литературе двадцатого века. Ни Бога, ни царя, ни героя – вот и остались мы все в своем одиночестве.

* * *

В семидесятых на фабрике «Веретено», что расположена на берегу тихого Обводного канала, работали – кто охранником, кто пожарным инструктором, кто художником - группа молодых писателей. У всех уже было хотя бы по одной публикации, все когда-то вышли из литературного объединения «Голос Юности» при Дворце культуры трудовых резервов. Руководил тем объединением известный в городе человек – Давид Яковлевич Дар. Естественно, трудовые резервы из нас получились ещё те.

Первыми на фабрику пристроились Володя Алексеев и Слава Гозиас. Потом нашлись тихие места для меня, для Жени Феоктистова, для Валеры Холоденко. Много мы от своей работы не получали, но зато и являлись на фабрику не чаще двух раз в неделю. Именно в те годы мне довелось познакомиться с Олегом Базуновым. Теперь уже не помню, кто и где нас познакомил, вероятнее всего, это был Володя Алексеев. А может, Борис Сергуненков. Прошло уже три десятка лет, а время для того и существует, чтобы убирать второстепенное.

Так получилось, что мы стали довольно часто встречаться. От нашей фабрики до площади Труда можно было дойти пешком, поэтому иногда я сваливал с работы часика на три-четыре и направлялся к Базунову. Я работал инструктором пожарной профилактики, а начальником караула работал мой друг Слава Гозиас – вот он-то за всё и отвечал.

По возрасту Олег, конечно, принадлежал к поколению шестидесятников, ведь он был старше своего знаменитого брата – Виктора Конецкого. Но Олег оказался именно из тех писателей, для которых и само писательство и творческое осмысление иногда оказываются ношей почти непосильной. Он изначально отвергал простые решения, он искал глубину, смысл, а это уже труд не именно писательский. Но иначе своё писательство Олег и не хотел понимать.

Вот на этом мы, люди разного поколения, и подружились. Мы, писатели начинающие, стояли перед выбором: или пиши откровенную халтуру, или пиши и не надейся на печатанье. А Олег со своей задумчивостью тоже «не успел сесть в автобус», он так же застрял на остановке. Именно это нас и объединяло.

Но – вот это-то и есть самое главное! – то, что нас объединяло – это не было нашей бедой. Однажды мы сидели у него за столом, пили чай, жаловались друг другу, что редакции для нас фактически закрыты, жизнь получается какая-то нищенская. Я рассказал, как принес в один журнал рассказ на заводскую тему, а редактор мне говорит, что неправильно я понимаю образ нашего советского рабочего. А кто лучше знает советского рабочего – я или редактор? Олег слушал, слушал меня, потом вдруг рассмеялся (пожалуй, это был единственный раз, когда я видел его таким развеселившимся, по-моему, он вообще не умел громко смеяться), с трудом сдержал смех и сказал: «Но ведь нам создают все условия, чтобы мы писали настоящую прозу!»

Для меня он оказался учителем. Не в писательском мастерстве, а именно в отношении к своему писательскому делу.

Как-то я принес и прочитал ему рассказ о любви, о листьях рыжих осенних, которые падают, кружась, и не дают ему и ей подойти близко друг к другу. И тут же между ними оказываются какие-то полупьяные парни. Заканчивался рассказ дракой в темной подворотне – герой падает и видит, что свет в конце подворотни все дальше и дальше уходит от него. Назывался рассказ «Сквозь ясный осенний день».

По-моему, это был не из самых плохих моих рассказов. Иначе, я бы просто не рискнул Олегу его читать. Но он сидел с угрюмым лицом и молчал. Долго молчал. Потом вдруг закричал: «Как ты посмел убить человека!»

До меня не сразу дошло, что именно я натворил, и я начал слабо оправдываться: «Но ведь там не написано, что он умер. От него просто уходит свет».

«Свет – это и есть жизнь», – ответил Базунов.

Так он раз и навсегда объяснил мне, что творчество – это и есть творение жизни, а не смерти. Быть не может смерти случайной, в темной подворотне. Видимо, смерть, как и жизнь, всегда имеет какое-то высокое оправдание.

* * *

Едва услышишь слова «Черная речка», и обязательно откуда-то из подсознания тут же мелькнет короткое, как выстрел, воспоминание: январь того самого, тридцать седьмого. Как будто с тех пор так все и продолжается, и не проходит та зима.

Похоже, в нашей России, как в Вечности Божьей, ничто не пропадает, чтобы вот так: случилось, и кануло в вечность, было и прошло. На святой Руси, как и положено в православном понимании, все свершается в пространстве Божьей Вечности и, значит, все происходит навсегда. Это только мы сами можем что-то забыть, на что-то вообще не обратить внимания – значит, когда-то и поплатимся, и спохватимся.

* * *

Ныне мы уже свыклись с ощущением, что явление Александра Сергеевича Пушкина в русской литературе подобно явлению Господа – он явился, мир просиял и вечная слава досталась носителю истинного. Как наше летоисчисление ведётся до Рождества и после Рождества Христова, так и литература как-то сама собой определилась: до-пушкинский период и после-пушкинский. Наверное, это правильно, потому что даже хулители, отрицая величие поэта, именно своей руганью признают его значение. Когда Маяковский поносил старую культуру, он почему-то накинулся именно на Пушкина: если мы расстреливаем белых офицеров, кричал Владимир Владимирович, то пора выкинуть из библиотек сочинения Пушкина. Но почему Пушкина? Почему не Баратынского, не Фета? – те действительно были офицерского чина.

Более основательно и рассудительно выносили Александра Сергеевича в 60-70-х годах 19 века. Об этом что-то даже в наши учебники попало, хотя бы слова Писарева о поэте: «…легкомысленный версификатор, опутанный мелкими предрассудками». И не только Писарев, даже интеллигентный и разумнейший А. Кони в старости сам удивлялся и не мог понять, почему в годы своего студенчества он так не любил Пушкина.

Видимо, это касается не лишь Пушкина, это не частный случай, а общечеловеческая беда. Видимо, человечество так испытывает на прочность своих гениев. Шекспир после своей смерти вообще был забыт почти на сто лет, а если однажды Вольтер и вспомнил о нём, то для того, чтобы тут же обругать его «пьяным дикарём».

Но самое страшное и, пожалуй, роковое для Пушкина обстоятельство, что холодное и даже отрицательное отношение к его творчеству впервые проявилось и в критике, и среди читающей публики ещё в начале тридцатых годов. Откровенные ругатели и ненавистники были и ранее – как жить без врагов талантливому человеку, - но массовое охлаждение к своему творчеству Александр Пушкин почувствовал только в начале тридцатых. «Меня лет десять сряду хвалили Бог весть за что, а разругали за «Годунова» и «Полтаву», - горько пишет он в письме Погодину летом 32-го года. – У нас критика ниже даже и публики, не только самой литературы». А позднее, когда взошла звезда Бенедиктова, Александру Сергеевичу пришлось убедиться, что русская читающая публика не много выше «самой литературы». Покусывания от Надеждина и Полевого Александр Сергеевич более-менее спокойно переносил, но когда в 1835 году вышла в свет книжечка стихов Бенедиктова, Пушкин, разумеется, был удивлён тем неумеренным восторгом, с которым публика встретила появление нового таланта. О Бенедиктове говорили в гостиных, строчки его стихов наизусть повторяла княгиня Н., о которой давно знали, что она выжила из ума и не в состоянии упомнить даже имени своей горничной.

Афанасий Фет позднее вспоминал, как приказчик книжной лавки, подавая ему книжечку Бенедиктова, сказал: «Это почище Пушкина будет!» А вечером, вспоминает Фет, они вдвоём с Аполлоном Григорьевым, оба студенты Московского университета, «с упоением завывали», читая стихи «нового таланта».

Наличие таланта у Бенедиктова Пушкин тоже не отрицал. «Чаша неба голубая опрокинута на мир», - это, говорил он, прекрасное сравнение. Но, безусловно, для Пушкина поразителен оказался уровень вкуса да и вообще круг интересов русской читающей публики.

В то время очень в моде были разговоры о народе, о народности, но, как записал однажды Александр Сергеевич, «никто не думал определить, что разумеется под словом народность». Все светские представления о народе русском ограничивались сведениями из читаемой тогда «Истории» Карамзина, а далее взгляд всякого русского барина упирался в лакея, согнувшегося в выжидательной позе. О народности и о народе русском много писали в журналах и очень много говорили в гостиных, но говорили на французском. Федор Глинка, офицер и «великодушный гражданин», оставил в своих записках рассказ о двух братьях, лифляндских баронах, которые ездили в Париж, чтобы обучиться там французскому языку, потом они жили в Риме, чтобы изучить итальянский, а в Лондоне они обучались английскому. Но когда они приехали в Россию, то очень удивились: куда же им ещё ехать, чтобы изучать русский, если здесь все говорят по-французски?

Русская литература того времени жила оглядкой на античные, французские, немецкие, англоязычные образцы. В одном из писем сам Пушкин с похвалой пишет о своём друге: «Жуковский всё пишет. Он перевёл несколько баллад Соувея, Шиллера и Гуланда… Перевёл неоконченную балладу Вальтера Скотта «Пилигрим»… Теперь пишет сказку гекзаметрами, вроде своего «Красного карбункула», и те же лица на сцене, дедушка, Луиза…» И те же лица во всей русской литературе начала 19 века. Русский путешественник Николай Карамзин своими манерами очень напоминает путешествующего англичанина Лоренса Стерна. Рассказы в тогдашних журналах – большей частью это всего лишь вольные фантазии на темы Гофмана или Вальтера Скотта. Да и сам Пушкин начинает свой литературный путь с «Людмилы и Руслана» (первый вариант ещё лицейского времени) – сочинение, напоминающее французский рыцарский роман. А сказка «Жених», появившаяся в печати в 1827 году, это, собственно, и не сказка вовсе, а какая-то немецкая баллада, вроде тех, какими развлекался Жуковский. Да и сюжет позаимствован от братьев Гримм, так что не очень-то понятно, почему Пушкин вообще включил «Жениха» в список своих народных сказок. Первая настоящая пушкинская сказка – это «Сказка о попе и работнике его Балде». В 1831 году Пушкин читал эту сказку (и, наверное, «Сказку о медведихе») автору «Сорочинской ярмарки», и тот потом восторженно описал Данилевскому, как он был у Пушкина и слушал «сказки русские народные – не то, что «Руслан и Людмила», но совершенно русские».

При жизни Пушкина «Сказка о попе» не была опубликована. И, наверное, не только потому, что служитель церкви оказывается в сказке дурнее Балды. В этой сказке впервые преобладает народный элемент, это одна из самых народных сказок Пушкина, и вполне возможно, что Александр Сергеевич сам испугался её простоты и естественности. Ведь русский критик хотя и часто вспоминал о народности в литературе, но так же запросто мог обругать и «мужицким поэтом». Так потом и произошло, многие, в том числе и Белинский, осудили пушкинские сказки, как «ложный вид поэзии». Вот Ершова с его «Коньком-Горбунком» критики приняли более благосклонно, но, опять же, не за его талантливое сочинение, а только как молодого литератора, «подающего надежды». Впрочем, читатели, настроенные менее критично, весь тираж «Конька-Горбунка» раскупили мгновенно.

Пушкин в тридцатые годы уже и не мог «подавать надежд», он много писал. Именно в эти годы написаны: «Домик в Коломне», «Медный всадник», (полностью печатать царь не разрешил), «Анджело», «Сказка о царе Салтане», «Сказка о рыбаке и рыбке», «Сказка о мёртвой царевне», «Сказка о золотом петушке»… Господи, да одного этого достаточно, чтобы навсегда остаться великим в русской литературе. А ещё и проза, и последние главы «Евгения Онегина». Но именно в это время распространилось в обществе мнение, что Пушкин всё, исписался… «При появлении седьмой песни «Онегина», - записал Пушкин, - журналы вообще отозвались о ней весьма неблагосклонно… Странно мне было читать неумеренную брань». Но критики скучали, им уже надоело хвалить Пушкина, им хотелось чего-то новенького. Белинский высказался без затей: «Кончился, или, лучше сказать, внезапно оборвался период пушкинский, так как кончился и сам Пушкин».

Вот так вот, брат Пушкин, а ты восклицал: «Ай да Пушкин!» Думал, радовался, творил, а теперь о тебе говорят: «Осень, осень холодная дождливая, осень после благоуханной весны». А где же лето твоё красное, долгое, знойное, хотя бы и с комарами, и с мошками? Сразу – из весны да в осень…

И все более тягостными оказывались его отношения с двором. Ещё будучи пожалован в камер-юнкеры, Пушкин записал в дневник: «Двору хотелось, чтоб Наталья Николаевна танцевала в Аничкове». А когда великий князь Михаил Павлович в театре подошёл и поздравил его с камер-юнкерством, поэт ответил дерзко: «Покорнейше благодарю Ваше Высочество, до сих пор все надо мною смеялись, вы первый меня поздравили». Разумеется, «благодарственный» ответ тут же стал известен государю.

Все это, не только Геккерны, но все обстоятельства русской жизни настойчиво и неумолимо приближали январь того самого, 37-го года. Даже после смерти поэта царица в письме к подруге Бобринской выскажется очень сочувственно: «Бедный Жорж (это о молодом Геккерне), как он должен страдать, узнав, что его противник испустил последний вздох».

Но Николай Гоголь, возвращаясь из Италии, в письме друзьям: «Боже, как странно: Россия без Пушкина. Я приеду в Петербург, и Пушкина нет. Я увижу вас – и Пушкина нет…»

Вот так и живем – «Пушкина нет». Только вслушайтесь, что дохленькими голосами поют наши барды, а ещё чище, оглянитесь на экран телевизора. Чем восхищаемся? Петросян да Жванецкий, и вся одесса-мама на наших экранах. А Пушкина будто бы и нет. Потому так и живём.

_______________________________________________

Анатолий Степанов – поэт, прозаик, автор книг «Простые дни», «Древние духи земли» и других, член Союза писателей России.

 

Сайт редактора



 

Наши друзья















 

 

Designed by Business wordpress themes and Joomla templates.