№5 2006


Содержание


Александр Комаров. Давай, дорогая, уедем. Стихи.
Вильям Козлов. Наводчик. Повесть.
Юрий Лебедев. Край света начинается сегодня. Рассказ.
Николай Тропников. На шхуне. Дитя. Крошка хлеба. Рассказы.
Алексей Филимонов. Маленький враг. Рассказ.
Зинаида Такшеева. Епифан и Лейла. Рассказ.
Андрей Романов. Не сойдясь ни с этими, ни с теми. Стихи.
Молодые голоса:
Алексей Лебедев. В старом парке Победы. Стихи.
Дмитрий Тарасов. Коммуналка. Повесть.
Андрей Кибитов. Пуля. Рассказ.
Сербские гости:
Момо Капор. Последний рейс на Сараево. Роман.(перевод с сербского В.Н. Соколова).
Уральские гости:
Геннадий Магдеев. Мечты сбываются. Рассказ.
Ростислав Евдокимов-Вогак. Опять настигает зима. Стихи.
Екатерина Полянская. Пережить бы ноябрь. Стихи.
Евгений Лукин. Рождественское чудо. Стихи.
Голос минувшего:
Нонна Слепакова. Когда, гуляя над Невой... Неизданные стихи.
Рецензии:
Александр Беззубцев-Кондаков. Прогулка по кунсткамере грез.
Кирилл Козлов. Высота русского слова.
Марина Дробышева. Человек, который сделал себя сам. Статья.
Виктор Прытков. Сосиски в тексте. Афоризмы.

SnowFalling

Момо КАПОР ч.1

СЕРБСКИЕ ГОСТИ

Момо КАПОР

ПОСЛЕДНИЙ РЕЙС НА САРАЕВО

Роман

 

Лиляне, без которой не появилась бы эта книга.

 

Gaudeamus igitur. В июне Белград сходит с ума от выпускных вечеров. Город не спит ночь напролет и встречает рассвет с головной болью, пытаясь хоть немного погасить похмелье холодной водой из пожарных гидрантов. Ничто в мире не может помешать даже самой бедной семье сшить своей любимице-выпускнице бальное платье для выпускного вечера. Сколько примерок у соседской портнихи, сколько булавок в губах и сколько слез из-за того, что платье то чересчур длинное, то слишком прозрачное, а то и сидит не по фигуре!

 

И вот, наконец, соседи выходят из подъездов и повисают в окнах, чтобы проводить свою Золушку на самый важный бал в жизни, на котором, кто знает, может, и появится принц. А она, в длинном платье, ковыляет на непривычных шпильках, и влезает в такси с бабушкиной сумочкой из колечек альпака, бал Круга сербских сестер, 1937 год.

– Боже, когда успел этот ребенок вырасти? ― вздыхают матери.

– Осторожнее! ― кричат ей. ― И постарайся пораньше вернуться!

А кое-кто и слезу обронит, пока такси сворачивает за угол.

Тысячи Золушек с окраин спускаются на свой первый бал в сердце города.

Так случилось, что в отеле «Югославия», в одном и том же торжественном зале, справляли два выпускных вечера ― на одном гуляли выпускники, а на втором праздновало тридцатилетие окончания школы поколение, родившееся в последний год  Второй войны. В одном конце зала визг, смех и возбужденный гул восемнадцатилетних, в другом ― молчаливый, затурканный островок выпускников средних лет, затерявшихся в море молодости. С одной стороны белые зубы и розовые десны, непокорные пряди молодых волос, на другой ― седые мужики и неубедительные, цвета воронова крыла, прически дам. Нет ничего печальнее этих встреч выпускников, куда каждый приходит, страшась встречи со старостью. Представьте себе, как надо готовиться, чтобы победить внешним видом ровесников, сколько раз приходится задаваться вопросом: неужели и я выгляжу так же, как они? И вот все они смотрят на выпускников, повизгивающих и танцующих какие-то совершенно незнакомые танцы, каждый сам по себе, и задаются вопросом: чему они радуются и подозревают ли вообще эти дети, что ждет их в жизни? На любом праздновании тридцатилетия окончания школы в итоге оказывается, что мужчины растолстели и облысели, а хуже всех выглядит первая красавица выпуска. У нее остались только буйные волосы, которые она, по старой привычке, все еще отбрасывает со лба. Те, другие, которых в школе никто не замечал, с годами похорошели, лица у них стали уверенными, ― они нашли свой стиль. И, конечно же, здесь самая толстая девчонка в школе, в очках с огромными диоптриями. Ее из года в год освобождали от уроков физкультуры и оставляли в классе стеречь одежду. Такие девчонки пробиваются в жизни выше всех, но сердца их остаются навсегда разбитыми, потому что они вечно были безответно влюблены в тех, кто даже не желал смотреть в их сторону. Вот и эта, за столом празднующих в «Югославии» свой юбилей, тоже ничуть не изменилась. Непонятно как, но именно перед ней оказалась двойная порция взбитых сливок с сиропом. Оральное наслаждение! Она все еще влюбленно смотрит на Боба, безработного стюарда. Словно позабыла, что она теперь крепкая деловая женщина, директриса филиала большого сараевского банка ― сегодня ночью она опять влюбленная девчонка.

В отличие от великолепного кафкиного Грегора Замзы, который в одно прекрасное утро проснулся на потолке отвратительным насекомым, абсолютно обыкновенный Слободан Деспот, по прозвищу Боб, даже не заметил, как после долгого кошмара очнулся в небе меж континентами красавцем-мужчиной нарасхват. По правде говоря, это долгое превращение стоило ему сознательного отказа от очень много: длительные отвратительные диеты, изматывающие теннисные партии и часы, проведенные в зубопротезных креслах лучших дантистов; целыми сезонами он жарился на солнце, а когда лето кончалось, он, благодаря профессии стюарда, выбирал длительные полеты на далекие континенты, где можно было загорать, заниматься серфингом, плавать и нырять… Не следует забывать и о том, что счастливый Боб Деспот, переживший инфаркт, который выбил его на год из привычной колеи восхитительной профессии, ежедневно накручивал на велосипеде без колес по пятьдесят километров, полностью погрузившись в себя самого и в свое превращение. И вот он опять не летает. Мир оградил его страну блокадой, на неопределенное время прервав полеты отечественной авиакомпании.

И вот он теперь приземлился в «Югославии», на праздновании тридцатилетия окончания школы, которое по сути дела вовсе никакой не праздник, а просто сбор отчаявшихся земляков из его бывшего родного города Сараево, потерпевших кораблекрушение и плывущих теперь по бурным волнам всеобщего несчастья, в панике хватаясь за уцелевшую столешницу из капитанского салона, чтобы не потерять друг друга.

 

The green, green grass of my home. Как они собрались? Их школьный товарищ, некогда самый плохой ученик Первой мужской гимназии в Сараево (Деспот даже не был уверен в том, что он получил аттестат!), ныне чрезмерно богатый человек с головным офисом своей компании в Женеве и представительствами в Белграде, Ларнаке и Вене, торгующий нефтью, химическими удобрениями, и самый большой в Югославии экспортер замороженных фруктов, собрал их всех и вывел на этот гала-ужин ― цинично провозгласив это небольшое торжество годовщиной окончания школы, хотя только несколько присутствующих были настоящими одноклассниками. Прочие были свежими беженцами из города, в котором уже целых три года шла война. Каждый из присутствующих приезжал сюда с застывшими глазами, видевшими ад, и в поисках первой помощи находил белградское бюро бывшего соученика.

Деспот встретил его недавно, совершенно случайно, ночью, в «Писательском клубе». Он увидел его сидящим с двумя мужчинами в черных кожаных куртках, и было очевидно, что они никого в «Клубе» не знают. Он послал им через официанта бутылку белого вина, решив, что и он, его старый школьный товарищ, тоже стал одним из сараевских беженцев, ежедневно прибывающих в Белград. Обнявшись через столько лет, Деспот заметил, что его товарищ почти не изменился: все тот же сломанный боксерский нос, дерзкие маленькие глаза прирожденного задиры, атлетические плечи и потертые джинсы. Он предложил ему помощь, но тот весело улыбнулся и махнул рукой. Оказалось, что двое в кожаных куртках ― пилоты его личного самолета.

Милован Йованович по прозвищу Мики и до этой войны был состоятельным торговцем, но свое солидное состояние удесятерил за последние два года, хотя все его движимое и недвижимое имущество (кроме денег) пропало в захваченном Сараево. Его караваны цистерн с нефтью прорывали границы и рогатки между воюющими сторонами, а огромные буквы «MIKI TRADE» и вооруженная личная армия сопровождения, набранная, в основном, из бывших боксеров и звезд криминального мира, о которых говорили, что вместе они тянут больше чем на тысячу лет каторги, обеспечивали безопасный проход караванов по ничьей земле и театрам военных действий, через таможни, блокпосты, международных наблюдателей, и они прибывали туда, где за них платили звонкой монетой. Однако, несмотря на все это, Деспоту казалось, что Мики на самом-то деле продолжал свою детскую войнушку с ребятами из чужого района, хотя теперь ставкой были уже человеческие жизни и миллионы долларов. Он не глядя помогал каждому, кто обращался к нему, не успевая принять благодарность, вечно спеша и опаздывая куда-то, непрерывно изрыгая мат и сараевские блатные словечки, из которых слушатель понимал едва ли два-три. В шутку говорили, что ему нужен переводчик, или, по крайней мере, надо пускать по низу титры. Его белградское бюро размещалось в шикарнейшем «Hyatt Regency», три сотрудницы которого буквально перевернули с ног на голову весь город, чтобы отыскать всех сараевских беженцев, ровесников их хозяина, и пригласить их на ужин в «Югославию».

И половины из них Деспот так и не смог узнать! Только мысленно расправив с брезгливой сосредоточенностью их слишком рано состарившиеся лица, сбросив с них поношенную одежду и избавившись от почти забытого глухого сараевского говорка, он смог, словно реставратор, извлечь из-под непрозрачной пленки некоторые из их присных имен. Женщины повзрослели вдвое, а мужики стали настоящими стариками! Их глаза, утонувшие в худых лицах, обтянутых пергаментной кожей, смотрели на него из глубинного мрака темного вилайета1 с тем усталым сожалением, с которым люди, только что коснувшиеся дна пропасти страдания, смотрят на тех, кто чудом остался невредимым и не созрел для несчастья. Бывшие земляки с ног до головы одели их в одежду, какую те давно не нашивали. Им отдали старую мебель, необходимую посуду и вилки с ложками. Те, кто был в состоянии, тайком засунули им в карманы толику денег, тайно наслаждаясь при этом своей добротой и щедростью. Директриса банка открыла для них текущие счета, на которые первой положила символические суммы. И при этом не могли скрыть ни от себя, ни от этих несчастных определенное наслаждение неожиданным превосходством, возникшим в результате того, что переехали в Белград намного раньше, точнее говоря, вовремя, что помогло избежать повторения несчастной судьбы их земляков. Каждый из них не без известной доли самодовольства узнавал за столом на беженцах свои пиджаки и сорочки. Конечно, львиная доля печальной славы перепала хозяину и добродетелю, Мики, который в конце вечера полностью оплатит грустный банкет, еще раз продемонстрировав, чего он, самый слабый ученик, добился в этой жизни. Он даже не удосужился надеть парадный костюм и повязать галстук, так и остался в своих выцветших джинсах, только тяжелую черную кожаную куртку перебросил через спинку стула.

Последние годы они прожили в самом сердце тьмы, прислушиваясь с рискованно близкого расстояния к его зловещему стуку. Они выживали без еды и без воды ― за которой надо было ходить к дальним колодцам, подвергаясь смертельной опасности ― без электричества и без отопления, после того, как вырубили и сожгли деревья из парков, разобрали паркет и, в конце концов, спалили собственные библиотеки; месяцами в подвалах и в очередях за хлебом, где людей в куски разносили гранаты и косили снайперы, но это еще было не все! Городом овладели психопаты и прочий сброд, отбросы и башибузуки. Унижение было хуже всего. Все это время они, граждане второго сорта, должны были доказывать лояльность зверствующим властям и смотреть, как муджахеды, захватившие их город, средь бела дня, на глазах у родителей тащили в публичные дома воспитанных девочек из лучших сараевских семей. Под предлогом поисков спрятанного оружия в их дома врывались разнузданные пьяные полицейские и выносили все, что их душа пожелает. Они обязаны были выдать полиции дубликаты своих ключей, чтобы можно было врываться в их жизнь, когда заблагорассудится полицейским. У каждой уличной банды были личные тюрьмы в подвалах конфискованных домов. Больше всех свирепствовали уголовники, имена которых нагоняли страх на весь город: Юка, Череп, Цаца… В подвалах местечковых владетелей были найдены сотни изуродованных трупов. Рассказывают, что жившие неподалеку от Зоопарка несколько ночей подряд слышали крики детей, которых бросали в клетки к изголодавшимся хищникам: «Мама, не отдавай меня! Я больше не буду…»

Они выбирались из Сараево как Бог на душу положит. Тут способности и ловкость смешивались с везением. Они еще не смели рассказать все ― чтобы не выдать тех, кто помог им выбраться. И в Белграде их преследовал дикий страх. Художник, которого с молодых лет называли Леонардо, преподаватель сараевской Академии, получил справку, которая позволяла ему выехать в Париж на учебу. На тот момент ему исполнилось шестьдесят, и он собирался на пенсию. Он сидел на заднем сиденьи переполненного автобуса, который должен был под охраной солдат Объединенных Наций перевезти пассажиров в сербский район Сараево, когда муджахед, проверявший разрешения на выезд, обратил внимание на его профессию и возраст.

– Кто это? ― спросил он сопровождавшего автобус. ― Какая еще учеба в Париже? Что за фигня? Чему он там научится? Если до сих пор не выучился, значит, никогда не научится!

Его все-таки выпустили. Перед тем, как пропустить в автобус, внимательно досматривали весь багаж и отнимали украшения, ценные вещи и деньги, особое внимание обращали на письма. По воле случая Леонардо обыскивал сын его доброго друга Сеада, молодой человек с убийственным блеском в глазах, в зеленом форменном берете. Он знал его с рождения ― мальчик вырос на его глазах, всегда вежливый, тихий и очень замкнутый. Когда праздновали рождение, он положил ему под пеленку золотой. Его звали Неджад, и теперь он с сомнением на лице вытаскивал вещь за вещью из полотняной сумки, в которой уместилось все имущество Леонардо. И так он вытащил сверток рисунков профессора, перехваченный резинкой. Это были наброски и этюды к будущим картинам и несколько гравюр, которые он намеревался продать по прибытии в Белград ― чтобы хоть как-то прожить первые дни изгнания. Неджад разглядывал лист за листом, рисунок за рисунком, словно это были секретные планы укрепрайонов и места расположения артиллерийских батарей, после чего серьезно и тихо произнес:

– Это нельзя вывозить, дядя Леонардо! Запрещено… ― и отложил сверток в сторону.

– Делай свою работу, сынок! ― сказал Леонардо, вспомнив весь цикл невидимых картин, которые хранились у него в голове и которые никто не сможет у него отнять.

 

La vie en rose. Казалось, что на Сараево упал огромный скользкий осьминог, наглухо закрывший своим телом небо, и без того все время зажатое вечным смогом. Кто мог, тот бежал сломя голову, в чем был, в крайнем случае, с имуществом, которое запросто умещалось в пластиковом мешке, бросив все, что наживал целую свою жизнь ― движимость и недвижимость, честное имя, авторитет и даже ближних своих!

- Снесите его начисто, заклинаем вас! ― дрожащими голосами умоляли они первых встреченных в горах над Сараево бойцов: ― Сравняйте его с землей! Но сначала разбомбите мой дом! Я вам его покажу…

Они тыкали пальцем вниз, в котловину города, а в глазах их стоял непреходящий ужас, от страха они потеряли дар речи, их до смерти напугало гигантское чудовище, которое не оставляло попыток вновь засосать их в свое чрево, смердящее пороховой серой, кровью и спермой. Не случайно сараевский поэт-беженец записал:

Я  разнесу тебя, проклятый черный город,

Но твой несчастный дух скитаться обречен…

Похоже, этому городу суждено время от времени сбрасывать свою привлекательную шкуру и демонстрировать всему миру кровавое переплетение мускулов, сухожилий и кровеносных сосудов, вплоть до самого скелета и прогнившего костного мозга, чтобы вытащить заглушки и выпустить на волю потоки смрада и тьмы. И тогда Чаршию охватывают древние приступы всеобщего безумия. Из вчера еще симпатичных каменных фонтанчиков хлещут кровавые струи, а из турецких бань и крытых рынков, из постоялых дворов и сквериков тянется запах смерти, сопровождаемый глухим завыванием имамов и воплями женщин, ударяющих в бубны, барабаны и кастрюли, в то время как крутые поселковые жители крушат город, счищая с его лика европейскую облицовку. В подсознании каждого жителя Сараево жива память о разгроме и ограблении отеля Ефтановича «Европа» накануне убийства эрцгерцога Франца Фердинанда в 1914 году, или о погроме еврейской синагоги в 1941, когда в приступе ненависти и мракобесия толпа сбросила даже бронзовые пластины с ее крыши…

Этот потаенный зверь мог спрятаться и на полвека. В мирное время он изредка давал знать о себе глухим рыком или предательским блеском в уголке глаз какого-нибудь случайного прохожего, в неожиданном, исподтишка, ударе кулаком в случайной городской драке, или в процеженном сквозь зубы грязном ругательстве. Тайное существование зверя чувствовали только коренные жители Сараево ― другие, приезжавшие в этот привлекательный город, не замечали ничего необычного. Поколения приходили на смену поколениям, жизнь шла своим чередом, город умывался и чистил перышки к олимпийским торжествам, а в схронах под его фундаментами рычал затаившийся зверь, присутствие которого, несмотря на тридцать лет скитаний по всему миру, все время ощущал Слободан Деспот.

Вслушиваясь в позвякивание кубиков льда в стакане, Боб спрашивал себя, в чем он так согрешил перед Богом, что этот город, словно злой рок, всю жизнь преследует его? Одно только его название, записанное в паспорте на видном месте, с начала войны вызывало сильные подозрения на всех пограничных и таможенных пунктах. Его изолировали от прочих членов экипажа, словно он преступник, объявленный в международный розыск, и заставляли часами ожидать, пока на него отыщутся хоть какие-то сведения в компьютерных базах, как будто это он лично произвел судьбоносный выстрел во Франца Фердинанда. Теперь счастье отвернулось от него! Не так давно он сам так же подозрительно приглядывался к жалким смуглым черноусым пассажирам, в паспортах которых стояло название несчастного города Бейрута, некогда бывшего «маленьким Парижем Ближнего Востока». И вот наступила очередь Деспота.

Он лучше других знал дух Сараево и скрытое присутствие в нем жуткого зверя. Его отец, родившийся в других местах и, похоже, так и не привыкший к этому городу – всю свою жизнь он прожил в нем как бы временно – с детских лет учил сына остерегаться и быть внимательным, даже с наивными друзьями детства… Деспот полагал, что это была привычная врожденная нетерпимость патриархально воспитанного сельского паренька  ко всему городскому, но оказалось, что старик со знанием дела говорил, что «если в этом городе опять начнется резня, то будет она в сто раз страшнее той, что была в прошлую войну!» Так и случилось! И сейчас Деспот ощущал горечь жесточайшего поражения. Разве полвека мирной цивильной жизни, полвека домашних хлопот по хозяйству, смешанных браков, путешествий, чтения книг и наслаждений искусством ровным счетом совсем ничего не дали жителям его родного города, разве все эти годы прошли впустую?

И вот сидит он за одним столом с теми, кто на собственной шкуре испытал то, о чем так часто говорил его отец. Он слушал их скупые исповеди, мог потрогать этих людей, заглянуть в их погасшие глаза, и музыка в исполнении оркестра «Ностальгия» казалась ему почти непристойной на этих поминках по родному городу, в которые время от времени, словно варварские орды, врывался гремящий рок. Все сидящие за столом прекрасно знали, что больше никогда не увидят улиц, на которых они выросли и с которых их, ни в чем не виноватых, изгнали навсегда. И хотя Деспот уже давно не жил в своем городе, он врезался в его память глубоким незаживающим шрамом, отделяющим глубокую любовь от страстной ненависти. Он знал, что, куда бы его не забросила жизнь, ему вечно будет не хватать колыбели города в котловане, в котором невозможно толком рассмотреть, где кончаются светящиеся окна вползающих на крутые склоны кварталов и где начинаются сияющие звезды.

«В будущем жизнь моя будет подобна этим кубикам льда в стакане, бездумно звенящим до тех пор, пока совсем не растают»! – думал Деспот, ничуть не радуясь тому, что еще в давно минувшие беззаботные годы радости и благосостояния он понимал, что однажды зверь проснется.

 

Волшебник страны Оз. В детстве Боб не обещал ничего особенного. Был он довольно неудачливым и слишком чувствительным ребенком, больше всего на свете жаждущим любви, которой никто ему в то время дать не мог. Его пугливость выражалась в болезненной застенчивости, он страдал куда больше прочих молодых людей и куда сильнее их влюблялся в посредственных девушек, интересы которых, в свою очередь, в куда большей степени были на стороне успешных юношей, к которым Боб Деспот не принадлежал ни в малейшей степени. Несчастные влюбленности стали вехами, обозначившими его путь в общественную жизнь. В поисках любви он отчаянно работал над собой до тех пор, пока не достиг таких высот, на которых его многочисленные недостатки обратились симпатичными достоинствами. Он начинал учиться на разных факультетах и бросал их, как только становилось скучно. Так, записался он на курс по истории искусства, но несколько вводных лекций о неолите, шумерах, ассирийцах и вавилонянах напрочь отбили интерес к теме… Ему было скучно даже тогда, когда он физически коснулся пальцами праха и пепла Вавилона, показавшегося ему «заброшенным пыльным кирпичным заводом». Ему хотелось заняться искусством двадцатого века, а его преподавали только на последнем курсе. Так что не оставалось ничего иного, как распрощаться с факультетом и взяться за изучение английского, однако некоторое время спустя он обнаружил, что там на самом деле изучают английский, а не американский вариант этого «общего языка, который разделяет два народа». Так получилось, что Боб научился этому языку еще в детстве. Он вырос рядом с американским консульством – красивой виллой Мандича довоенной постройки, с небольшим парком, царящим над сараевскими крышами, ниспадавшими к городскому рынку Маркаламе (Markthalle), а Пегги, дочь консула, стала его первой любовью. Они играли в ее парке и в его саду, и консул настоял, чтобы маленький Слободан учил его дочь сербскому языку, а она, в ответ на эту услугу, обучила его английскому. Большую часть свободного времени он проводил в консульстве, поражавшем его своими чудесами. Комнаты, от стены до стены застеленные толстым, чувствительно мягким белым ковром, голландские люстры и мраморный камин разительно отличались от сумрачной квартиры Деспотов, скромная обстановка которой насквозь была пропитана тяжелым духом плесени и вареной баранины. Здесь, в консульстве, Боб впервые в жизни украшал невиданную елку: ее макушка упиралась в потолок, а сверкающие шары, рождественские посохи из марципана и витые полосатые конфеты прибыли аж из самой Америки. Но самым большим чудом, сразившим его, был большой ледомат, который, словно стенные часы, отсчитывал замерзшие минуты выпадающими из его недр кубиками льда. Консул, высокий мужчина лет тридцати пяти с типичным англосаксонским лицом, курил трубку, и дивный сладковатый запах ароматизированного табака плавал в комнатах. Поскольку он не был перегружен работой в этом Богом забытом балканском городе в прихожей Востока, то целыми днями слушал грампластинки с музыкой Чарли Паркера и Диззи Гиллеспи. Боб впервые услышал здесь раннего Дюка Эллингтона – таинственно переплетающиеся лианы нереальных звуков и инструментальных вскриков. Рыжая Пегги с лицом, усыпанным веснушками, была на год младше Боба, ей исполнилось девять.

– What is your name? – учила она его первым английским словам.

– My name is Peggi? And yours?

– My name is Slobodan.

– I’ll call you Bob! – окрестила его маленькая Пегги, и это прозвище осталось за ним на всю жизнь; вся улица теперь звала его Бобом.

Они вместе пели:

Twinkle, twinkle little star,

how I wander what you are

.

И несколько раз, скорчившись за портьерой из тяжелого бархата медового цвета, они испуганно смотрели на улицу перед консульством, которое милицейский пост охранял от распоясавшихся демонстрантов, тыкавших сжатыми кулаками в сторону виллы Мандича, выкрикивая при этом какие-то непонятные Бобу и Пегги угрозы. Это случалось во времена знаменитых сараевских массовых помешательств, которые городские власти устраивали против американцев. Консул во время этих выходок спокойно покуривал трубку и глотал бурбон, делая вид, что ему страшно скучно.

В течение этих нескольких лет английский навсегда врезался в Бобову память, а его гортань приняла такой облик, что он выговаривал чужие слова совсем как коренной житель Нью-Йорка. Потом, годами стараясь избавиться от бедности, усредненности и серости, он мечтал опять вернуться в те счастливые консульские дни и в те прекрасные светлые ласковые комнаты, в которых жила маленькая Пегги.

Помимо английского, до самого конца он оставался верен теннису. Играть он начал с пятнадцати лет. В его сараевском доме жил старый господин, довоенный теннисный тренер. Заметив однажды, как маленький Слободан с друзьями гоняет тряпичный мяч, он отозвал его в сторонку и пообещал отвести на теннисный корт, где у него все еще оставалось несколько знакомых.

– Вот вырастешь, и стыдно будет пинать мячик, а теннис тебе в жизни еще как пригодится! – сказал он ему.

И вот он стал стюардом.

Ничто так не украшает мужчин, как успешная карьера, а Боба к тому же несколько отличали и мрачные черточки, присущие одинокой трагической личности, которая, на первый взгляд, была совершенно самодостаточной.

Прошло всего лет двадцать, и спортсмены его родного города, прекратив играть в футбол, боксировать и таскать штангу, отрастили пивные животы, в то время как он, известный в гимназии слабак, располнел ровно настолько, чтобы в свои пятьдесят оставаться стройным и гибким.

Гоняя ночами велотренажер марки «Триумф», он часто посещал родной город, кружил по его опустевшим улицам, мчался по газонам Большого парка, по футбольным полям, после чего на максимальной скорости бросался в горы и поднимался по Осмицам на зеленые высоты Требевича, так утешавшие его в дни печальной юности. На головокружительной скорости он мчал по самым крутым переулкам и тупикам на своей машине времени без колес, ничуть не хуже невидимого героя Г. Дж. Уэллса. Он спускался по той же Широкаче, по которой со свистом в ушах мальчишкой проносился на салазках, отчаянно тормозя пятками и судорожно цепляясь в дюралевый прут передка этого примитивного сараевского боба. Мальчишки орали во все горло: «Дышло береги, кобыла слепая!» – или вопили со страшной силой, когда кто-то сзади врезался в них: «Шандара-а-а-ах!» (в то время как в Белграде кричали: «Та-ара-а-а-ан!» Наверное, его первая, самая большая и, с уверенностью можно сказать, единственная настоящая любовь, Елена, была теперь замужем за одним из этих старых облезлых спортивных львов, давно потерявших силы и волосы. (Они могли бы и дух потерять, если бы он у них был – злобно думал Боб Деспот, опускаясь из белых облаков на аэродром своего родного города). Пролетая над этой зеленой котловиной, он размышлял о том, насколько любимый пейзаж напоминает его первую любовь: слегка затуманенный, приглушенный, влажный и привлекательно страшноватый, совсем как ее оленьи глаза, глядящие из-под сверкающих черных волос, взявших в рамку бледное скуластое лицо. Жаль, что в нашей нищенской жизни женщины так быстро угасают, думал Деспот: лишние килограммы, тупая жизнь, смог, эти вечные деньги, дети… Он провел пальцами по гладко выбритому лицу, удостоверившись, что щеки его похудели ровно настолько, насколько нужно, и что на них нет ни единого лишнего грамма. Несчастная Елена – теперь она, скорее всего, располневшая матрона, которая обманывает себя и других, крася свои когда-то черные, а теперь поседевшие волосы в темно-сизый, вроде вороньего крыла на белом снегу, цвет! Кого это хотят обмануть его ровесницы? Их конец обнаруживается прежде всего на руках и на шее. Именно потому они панически требуют украшений, с помощью которых надеются скрыть пожелтевшую кожу, морщины и предательские старческие пятна. Он думал о них со злобой, словно возвращая им старый, надоевший долг – как долго они не хотели его! Теперь мы в расчете. Тем не менее, старое гимназическое возбуждение не покидало его, словно сейчас ему предстояло выйти на променад, зная, что где-то около семи мимо пройдет прекрасная Елена. Он мысленно, с превосходством светского человека, усмехнулся своим детским глупостям.

И Сараево,  и мир выглядели на самом деле куда как лучше, чем их представлял себе Боб.

 

Only you. Время от времени он встречал прежних любимых. Сначала в самолетах, где он их нежно фаршировал мелкими услугами профессионала – от специальных напитков, лично наливая им стаканчики, до профессионального снятия страхов воздушного перелета, а потом в посольствах, консульствах, торгпредствах и местных клубах. Теперь они были скучающими супругами дипломатов и деловых людей, которые получили от мужей намного меньше ожидавшегося. Многие не могли припомнить его. И тогда ему приходилось массой деталей, воспоминаниями (а память у него была великолепная!) напоминать о себе, и тем не менее он понимал, что они не узнают в нем того худосочного замкнутого паренька с болезненно горящими глазами, которыми он прямо-таки заглатывал их – но почти все они играли в сердечность, потому что их тешили воспоминания юности и общество такого очаровательного, можно даже сказать – светского человека, и приглашали его отужинать, чтобы рассчитаться за внимание, оказанное им во время полета, чтобы передать посылочку своим в Югославию или чтобы просто послушать последние сплетни с родины.

Годы и скитания сделали свое дело и превратили Боба Деспота в ловкого и внимательного, умного и опытного любовника, который, похоже, мог соблазнить кого угодно.

Сначала он совершенно случайно, почти от скуки, совратил супругу некоего дипломата в одном из азиатских посольств; когда-то он целый год был влюблен в нее. Она была родом из прекрасной сараевской семьи и играла в теннис еще тогда, когда в городе был всего один корт, а он страстно ненавидел этот богатый сброд в белых костюмах, разбрасывавшийся форхендами и бекхендами. Часами он висел на стене из красного кирпича, следя за пластикой движений ее ножек; ему казалось, что на всей Земле нет ничего прекраснее симпатичных ямочек над ее нежно вылепленными коленками, а таинственная розовая плоть в тени коротенькой теннисной юбочки превращала ночи Деспота в настоящее эротическое безумие. Перед тем, как заполучить ее – это случилось после нескольких коктейлей у бортика бассейна с лазурной водой, во влажном тепле испарений экзотических растений – он был уверен, что уже много раз переспал с ней, так часто и долго он представлял и лепил в собственном воображении ее мускулистое, гладкое тело. Какое разочарование! Она была ничуть не лучше прочих: не лучше и не хуже, может, разве что куда надоедливее со своими бесконечными рассказами о великолепных поездках и шикарных отелях. Ему сделалось отвратительно в этом азиатском городе – ее сорокалетие вносило некоторую панику в эту случайную, никуда не ведущую связь.

Супруга одного из самых знаменитых хирургов его родного города, который теперь проживал в Швейцарии, ничуть не скрывая, изменяла с ним своему коренастому мужу. Она отправляла его спать (что он, по правде сказать, делал с удовольствием) и оставалась с Деспотом в гостиной, на первом этаже, где они блудили на софе, чья кардинальская алая бархатная обивка выгодно оттеняла ее роскошное бледное тело. Как ему теперь была отвратительна собственная старая, как некогда казалось, недостижимая мечта! И ее вычурная, скачущая походка, которой она, колыша бедрами, направлялась в ванную, ее неуместное, перезрелое кокетство, ее грязные слова в адрес их общей, для нее теперь уже бывшей родины, в которой теперь ей все мешало и воняло простонародьем, презрение к Балканам и нынешний день ее скучной швейцарской жизни, предсказуемой до самой последней детали – ее благосостояние стоило хоть чего-то лишь в сравнении с нашей родной нищетой.

– Где лучше кормят? В «Свисс Эйр» или в «Пан Америкен»? Бифштекс, вот такой толщины, честное слово, в первом классе, шампанского сколько хочешь! И за наушники для кино или музыки платить не надо…

Господи! Деспота тошнило от ее монотонного стрекотания, в котором звенели монеты разных стран.

Неужели он в самом деле стал Дон Жуаном, как любили говорить? Никогда, даже в мечтах он не соглашался на этот примитивный, ласкающий слух титул завоевателя дамских сердец. Занимаясь любовью с женщинами, он вел своеобразный диалог с собственной жизнью: это был, похоже, затянувшийся разговор движений, пота, кожи и запахов. Но прежде всего это была месть, и он догадался об этом однажды летом в Дубровнике, когда соблазнил бывшую первую красавицу Сараево, прямо в гостиничном номере, где она жила с семьей. Окно выходило на бассейн, и, пока он придерживал ее за бедра, ухватив со спины, можно было прекрасно рассмотреть ее мужа, веселящегося с детьми – он выбрасывал им из воды мячики, залетевшие в бассейн. В эти мгновения Боб ощущал себя мифическим мстителем, скачущим на розовом арабском скакуне и пронзающим копьем все свои прежние неудачи и поражения.

– Боже, да ты настоящий маньяк! – стонала под ним женщина. – Наверное, когда ты был молодым, баб из твоей комнаты выносили замертво!

«Сучка! – думал он. – Когда я был молодым, у меня ни комнаты не было, ни женщин..."

Все это время он смотрел на ее слегка вросшее в безымянный палец обручальное кольцо, пока ее ладони судорожно сжимали балконные перила, скрытые опущенными жалюзи.

Когда он время от времени приезжал (в основном по случаю похорон немногочисленных родственников) в родной город, который был вынужден покинуть побежденным, его принимали в самых замкнутых обществах, и он с вдохновением отлавливал бывших девчонок, в которых когда-то был влюблен. Некоторое время спустя у него скопилась приличная коллекция старых, прежде неоплаченных, а теперь наконец воплощенных любовных страданий, и каждая новая победа в этой долгой охоте за нежной зрелой дичью все больше опустошала и разочаровывала его, потому что навсегда освобождала от желаний и прежних заблуждений. Может ли быть что-то более трагичное, нежели судьба человека, который наконец-то получил все, что желал?

Почему он так невзлюбил этих женщин? За провинциальную сентиментальность – они любили цитировать и декламировать Есенина, Лорку и невыносимо печального Тагора – они цеплялись за него, видя в тайной связи одну из возможностей погрузиться в увлекательную жизнь, куда более приятную, чем существование с наскучившими мужьями, которым давно уже надоели. Для незамужних и разведенных – почему бы и нет? – он был одним из последних шансов, хэппи энд в конце зря растраченной однообразной жизни, скучного кино, от которого они сейчас уж точно избавятся… Ему мешал их акцент, от которого он отвык и даже жалкие следы которого ненавидел в своем говоре, отсутствие воображения и утонченности, к которым он со временем так привык, но больше всего ненавидел за то, что они изо всех оставшихся сил и по всякому поводу выпячивали свои прежние прелести, тем самым сверх меры обнажая то самое волшебство, из-за скрытности которого он их некогда обожал. Бывшие обладательницы буйных причесок и теперь не упускали возможности время от времени как бы закидывать назад некогда роскошные гривы, прежние длинноногие красотки то и дело забрасывали ногу на ногу, а те, у которых ноздри некогда были совсем как у породистых кобылиц, демонстрировали теперь дрожащие кроличьи мордочки…

Ни в одной из многочисленных драм, романов и опер про Дон Жуана, сына испанского адмирала четырнадцатого века, ставшего символом покорителя женских сердец, не  разъясняется до конца роль его матери. Наверное, Дон Жуан, как и Боб Деспот, с раннего детства страдал без материнской любви. Этот неудовлетворенный соблазнитель, любовник и сокрушитель женских сердец есть, по существу, был самым несчастным созданием в мире. Напрасно он постоянно пытался спрятаться от жизни в нежном и пахучем женском естестве, в панике пытаясь обрести там защиту, а если ему на короткое время и удавалось нечто подобное, то он быстро догадывался, что эти нежность и запах не имеют ничего общего с туманным воспоминанием о потерянной матери. Вот чего хотели Дон Жуан и Боб Деспот – найти в одной женщине и любовницу, и мать! Слишком часто сурово обходящийся с брошенными женщинами, Боб одновременно был самым ранимым любовником в мире.

 

Nobody knows the trouble I’ve seen. Боб Деспот в течение многих лет одну за другой хоронил прежние иллюзии, со страхом и отчаянием приближаясь к первой и самой большой любви – прекрасной Елене. Если и она, как прочие ровесницы, превратилась в монстра средних лет, и если он, думал Боб, наконец завоюет ее и разочаруется в долгожданной добыче, все долгие годы невыразимой страсти, которые он мечтал о ней, сотворяя образ из собственного пламенного воображения, пропадут пропадом. Что тогда станется с его жизнью? Не станет ли она бессмысленной? Какой-то частью своего сознания Боб желал иной победы: хотелось увидеть Елену, сломанную жизнью – он, который сегодня выглядел куда лучше двадцатилетнего Дориана Грея, вечно молодого соблазнителя, у которого старились только спрятанные на чердаке чувства. Он много лет оттягивал эту встречу, собирая разрозненные сведения о Елене, но, вопреки самым пессимистическим прогнозам, не мог погасить старое, болезненное желание. Он боялся завоевать ее, остаться, добившись окончательного успеха, без ничего, опустошенным, высохшим, заледеневшим трупом на покрытой вечными желаниями вершине Килиманджаро. Эта девушка никогда не любила его, он перенес из-за нее многократные муки и унижения. Казалось, что все, чего он добился в жизни, было сделано ради того только, чтобы она заметила его, полюбила и хотя бы недолго побыла с ним. Она была соучастником многих его ночей, проведенных на грани самоубийства; только ради нее он побеждал куда как более сильных противников, искал дьявола и находил его, сталкиваясь лицом к лицу – рисковал, потому что ему нечего было терять. Только из-за нее он вел свою тайную личную войну против всех, а она все это время даже не замечала его. Жила собственной исключительно усредненной жизнью в их родном городе Сараево, не интересуясь доказательствами своей привлекательности, совершенно равнодушная, далекая как никогда… Он крепко держал вожжи своей жизни и мог делать все, что хотел, но становился меньше макового зернышка, стоило хоть чуть приблизиться к ней, пусть даже во время звонка из телефона-автомата. Набрав заученный на память номер телефона Елены (математическое выражение любовного шифра, который он шептал словно молитву), он вслушивался в хрипловатый, чувственный голос, тягуче повторяющий: «Аллооу? Аллооу?» – и молчал, проваливаясь от стыда сквозь землю, придерживая трубку около уха до тех пор, пока она не бросала свою. Короткие гудки. В тысячный раз он понимал, что находится в ее власти, и молил о том, чтобы выйти из этой схватки победителем. Если кто-то должен в ней погибнуть, то пусть это будет она, состарившаяся мещанка, с помощью странной магии установившая над ним таинственную власть.

Он боялся увидеть ее, и, как ни странно, ни разу не встречался с ней после того давнего выпускного вечера, который с такой болью и на все времена выжег на его характере и жизни унизительное клеймо. Это случилось много лет тому назад, и тем не менее, однажды весною Боб Деспот, прогуливаясь по набережной Миляцки, вдыхал все тот же пьянящий запах, как будто ничего не изменилось после того самого проклятого выпускного. Навстречу ему шли распоясанные группы выпускников, пьяными голосами орущие “Gaudeamus igitur”, обегая взявшейся за руки змейкой фонарные столбы и деревья. Он знал, что нынешней ночью, а может, завтра вечером, в отеле «Европа» будет дан большой бал, на котором, возможно, такое же поражение выбросит, словно катапульта, в небо какого-нибудь нового молодого Деспота, после чего жизнь его будет определяться любовью, отвращением и страстным желанием мести.

Он вышел из номера и заглянул в сад отеля «Европа». Первая мысль была о том, что не следовало бы столько пить и курить. Несколько специалистов уже внимательно выслушали его измученное сердце средних лет, а он все еще чувствовал себя молодым, и потому искренне удивлялся, замечая, что задыхается на лестничных ступеньках, или что не может перемахнуть через низкую ограду, или что утро, которое встретил в ресторане, следующие два дня дает о себе знать сонливостью, похмельем и мелкой дрожью всех нервов. Тем не менее, он выпил в саду вермута – настоящий иностранец среди своих бывших земляков, читающих газеты и перемывающих косточки ближним. Потом встал и прошелся по гостиничному парку, с большими претензиями разукрашенному карликовыми грибовидными фонарями, а потом, кто знает в который раз, подошел к плакучей иве, печальные ветви которой переплетались с высокой некошеной травой. Да, здесь начались его скитания в ту ночь, когда он, пьяный от вермута, выпитого пополам с ромом, вдруг потерял Елену и, шастая за ней по саду, обнаружил ее ноги, равномерно колышущиеся в воздухе. Белые чулки, спущенные до колен, плясали в ритме, от которого у него окаменел мозг. Немой, парализованный, униженный и отчаявшийся более, чем любой другой юноша в долгой всемирной истории любовных унижений, он стоял совсем рядом, скрытый тонкими ветвями плакучей ивы, падающими наподобие занавеса перед входом в провинциальную парикмахерскую, и смотрел, как она спаривается с баскетболистом, которого он знал только в лицо. Он слышал ее дыхание и видел часть мокрой щеки, влажные ресницы, пальцы на плечах спортсмена (впервые покрытые бледным лаком), отброшенные трусики, видел все. В то мгновение ему казалось, что его ноги приковали к мягкой земле гостиничного газона; он развел руками занавес из веток и без оглядки бежал, заклиная себя, что это были другие, что все это ему привиделось, потому что он смешал вермут с пивом. Забудь, забудь, забудь, –  но прекрасно знал, что не сумеет. Сам не понял, как оказался в русле реки, забранной каменной набережной. Он зарыл пылающее лицо в мокрую гальку, слизистую и скользкую от водорослей, и замер так до утра: помятая, мокрая куча рыдающего несчастия…

Боб вернулся за стол, который оставил ненадолго, и заказал еще один вермут. Обыватели покидали свои постоянные столики и направлялись домой на обед довольными, полными достоинства шагами. Очень важно! Вся планета спаривалась, обманывала, вновь влюблялась, забывала, ненавидела, оставалась равнодушной, как будто под той самой ивой трава навсегда осталась примятой. Кто знает, может его могила будет выглядеть таким вот именно образом, подумал Деспот, и решил отобедать. Накопившаяся в нем горечь прекрасно сочеталась с полынным духом вермута. Сколько бутылок вермута можно выжать из моей утробы, подумал он. За обедом выпил две бутылки токайского. Потом заказал шампанского, что удивило официантов, вспотевших, разыскивая серебряное ведерко со льдом. Он раскачивался на стуле и размышлял, не завершить ли обед чем-нибудь более серьезным. Остановился на коньяке, после которого смыл всю боль мира двумя бутылочками холодного «туборга». Этот город дурно влияет на меня, решил он, не стоит больше возвращаться сюда…

В самом деле, почему бы и нет? Разве не имеет права человек, так сильно страдавший, еще раз посмотреть на место своего юношеского унижения? Осмелев от выпитого, он двинулся вдоль реки, пересчитывая мосты. Как во времена детства, он вел пальцем по низкому каменному парапету набережной, ощущая его возбуждающую шероховатость. И вот сам даже не заметил, как (похоже, спиртное разобрало его сильнее, чем он думал) оказался перед желтым домом с декадентской лепниной и двумя пузатыми балконами: он поднял взгляд на осыпавшийся фасад, но от этого движения у него слегка закружилась голова, и он шагнул в полумрак парадной – запах приправ, смешанный с вонью холодной золы, и тут же, с левой стороны, над черными пластиковыми мешками с мусором, нашел потемневшие следы вырезанных слов: люблю, люблю, люблю, люблю, люблю, люблю тебя, люблю, Елена. Миновал полдень. Сейчас все наверняка спят, подумал он. Почему бы и нет, имею право: гляну опять на двери с бронзовым колокольчиком и глазком, на табличку с ее фамилией! Он все поднимался, поднимался, придерживаясь рукой за отполированные деревянные перила. Он чувствовал, как его заливает пот и рубашка прилипает к спине и груди. Поднялся почти на четвереньках, задыхаясь и хватаясь за сердце, охваченный всепрощением: позвонит и увидит ее пропащую, никакую, толстую и поседевшую, в засаленном халате, но все же они ровесники – поколение. Кто есть у них ближе и кто их еще помнит влюбленными и молодыми в парке, полном июльских светлячков?

Он позвонил и, прислонившись к косяку, заметил, что разбил стекло на своих часах «картье». Не важно, теперь ничего больше не важно, он чувствовал себя героически спокойным, прислушиваясь к звонку и приближающимся шагам. Двери распахнулись, в них стояла Елена в белом выпускном платье и со шпильками в губах (наверное, что-то доделывала в последнюю минуту, готовясь отправиться на выпускной бал в «Европе»).

Господи, Господи! Он видел ее сияющие оленьи глаза под застрехой черных прядей волос, ее гибкую фигуру, ее кожу – топленое молоко со вкусом марципана – она вытащила булавки изо рта, и меж полуоткрытых, от удивления слегка припухших губ Боб увидел ее зубки, с детства слегка деформированные, потому что она никак не могла отучиться сосать палец. Наконец-то Дориан Грей, вечно молодой и неуязвимый, шагнул в забытую комнату на чердаке Оскара Уайльда и, столкнувшись с ничуть не изменившимся взглядом Елены, начал внезапно стариться и рассыпаться, моментально побежденный годами и суетой, истраченный и прижатый к стене. Задыхаясь и падая на потертый половик, он понял окончательно и бесповоротно, что проиграл свою долгую войну. Он так и не услышал последней фразы: «Мама, тут какому-то мужику перед нашей дверью плохо стало…»

 

Fascination. Универсальный оркестр «Ностальгия» в составе пяти музыкантов (клавишные, гитара, саксофон, контрабас и ударные) был одним из ансамблей, переживших разные моды и стили – от выступлений на провинциальных танцплощадках через заговорщическую импровизацию во времена строго запрещенного джаза и до захлестнувшего все и вся рока, который они, правда, с некоторым презрением, восприняли, но только хлеба насущного ради. Несколько сезонов они играли на американских военных базах в Германии в качестве чистого диксиленда, но не гнушались и свежесочиненной народной музыки на хорошо оплачиваемых деревенских свадьбах. В самом деле, сербы любят начинать свои праздники европейской и американской музыкой, но в конце, распустив узлы на галстуках и на пару дырочек ослабив ремни, неизбежно отплясывают коло. А если говорить непосредственно о музыке, то они, похоже, больше всего на свете любят самые громкие оркестры. Вот и «Ностальгия», несмотря на свое нежное название, владела огромными черными динамиками, от звука которых вздрагивали хрустальные подвески на люстрах отеля «Югославия».

Пианист, согбенный худой пятидесятилетний мужчина, в прежние времена бывший надеждой белградского джаза, давно уже наплевал на себя и на джаз. Это расставание оставило на его лице две глубокие морщины, придающие ему презрительное выражение, полное отвращения к исполняемой им музыке, но еще большего – к тем, кто ее слушает. Время от времени, в перерывах, из-под его длинных, тонких, пожелтевших от табака пальцев, возникала вдруг, словно песня канарейки в клетке, короткая симпатичная фраза, вступление или отрывок какой-нибудь знаменитой джазовой композиции: например, коротенький мотивчик Эррола Гарднера “Remember April”, или начальные такты “A night in Tunisia” «Модерн джаз квартета». Он отправлял эти маленькие музыкальные записки, зашифрованные на всякий случай послания, случайному слушателю, который поймет, что музыка в его исполнении далеко не всегда соответствует его вкусу и знаниям; а может, он просто вспоминал свою молодость, когда джаз был святой обетованной землей, а джазмены – ее апостолами. Прошли годы, но он все никак не мог привыкнуть к своему цирковому костюму – серебристый пиджак с перламутром, переливавшийся вроде змеиной кожи – и никак уж не мог забыть старые белые тапочки, джинсы и кожаный жилет тех лет, когда он пытался играть как Телониус Монк. Его мучила невыразимая скука; будучи философом-скептиком, он заранее знал, как закончится любой из вечеров, за каким именно столом вспыхнет первая жестокая драка, которая из дам напьется первой и затянет песню своим любительским сопрано, кто кого отведет домой и кого из гостей он застанет в туалете блюющим в глубоком поклоне над унитазом.

Музыканты его банды (кроме молодого барабанщика, который бесенел с палочками в руках, так что его нередко приходилось приструнивать) также были опытными профессионалами, и каждый из них играл на нескольких инструментах. Саксофонист, профессиональный духовик, музицировал на кларнете и флейте, а время от времени, чтобы доставить удовольствие публике, извлекал окарину и вытворял на ней настоящие чудеса – от национальных коло до подражания птичьему щебету. Контрабасист, тайный пьяница, играл на любом струнном инструменте, в то время как гитарист, если было необходимо, становился певцом.

Нигде в мире нет  таких универсальных оркестров, как у нас. Разве можно дождаться от любого французского ансамбля, чтобы он сыграл что-нибудь, кроме шансона или вальса, или чтобы джаз-оркестр исполнил польку или саккомпанировал итальянскому бельканто?Так называемые «венские анимир-оркестры», некогда весьма популярные в Центральной Европе, а ныне вымирающие вместе с отелями, подражавшими стилю непревзойденного «Сахера», играли в основном увертюры и попурри из оперетт Франца Легара, Зуппе и Штрауса, и даже в страшном сне не смогли бы сыграть ничего другого, кроме своих засахаренных мелодий для горничных и унтер-офицеров. В отличие от них, «Ностальгия» с легкостью необыкновенной перескакивала с греческого сиртаки на блюзы Бурбон-стрит, забавляясь попутно эвергринами, чтобы потом вернуться в Сорренто и, внезапно встряхнувшись, если надо, сбацать «Лихорадку субботнего вечера». Не гнушалась она и старых «междугородних» романсов (как язвительно пианист обзывал «городские» песни), а также как никто другой умела мигом переодеться, задрапироваться в патриотизм и выжать слезу из слушателей, грянув «Марш на Дрину»1.

Распоряжался этим акустическим цирком, объявлял номера и сыпал сальными шутками и рискованными анекдотами знаменитый Александр Балканский, который под своим помпезным псевдонимом прятал абсолютно незначительную фамилию.

Балканский напоминал Деспоту гуттаперчевого Валентина с афиш Тулуз-Лотрека; разве что одет он был не в черный сюртук, а в пурпурно-красный пиджак со шлицами и широкие клоунские панталоны, которые как шаровары болтались вокруг его тощих ног в белых носках и черных лакированных ботинках. Он гордо выступал перед оркестром, изображая из себя дирижера, обходил столики, сыпал шутками и раздавал броские визитные карточки, в которых стояло: «Александр «Саша» Балканский – Мастер Эстрады – Менеджер – Конферансье – Пародист».

В самом начале вечера он протанцевал мимо всех столиков, выдав каждой паре по номерку, начертанному на картонных квадратиках, сообщая одновременно уважаемым гостям о том, что речь в данном случае идет о конкурсе. Боб Деспот, сидевший рядом с толстой директрисой, получил номер 37.

Костлявые пальцы Балканского украшали многочисленные перстни, а на тощем запястье позвякивал массивный золотой браслет. Его ухоженные волосы, сами по себе достойные отдельной песни, зачесанные с затылка на лоб, прикрывали лысину, которую невозможно было скрыть даже от поверхностного взгляда. Змеевидные меандры малочисленных истонченных прядей мертвых волос приклеились к коже, прикрывавшей череп, в то время как другие, буйные, были завязаны на затылке в хвостик. Только с близкого расстояния можно было рассмотреть в Балканском жилистого, весьма пожилого мужичка с пожелтевшими зубными протезами и мышиными какашками блудливых глазок, плавающих в растопленном жире.

Музыканты презирали этого клоуна, загримированного под молодого человека, который прорывался по жизни, превратив пустую болтовню в профессию, но они уже привыкли к нему – как шарманщик привыкает к сингапурской макаке, сидящей на плече и кормящейся от его трудов. Впрочем, иногда Балканский мог быть и полезным. Он помогал с аппаратурой, вел переговоры и ругался с хозяевами залов и ресторанов, где им приходилось играть, а в случае необходимости даже исполнял блюзы, выдумывая никому не известные английские слова. Его, такого мелкого и никакого, Господь наделил неожиданно роскошным и глубоким голосом. Американцы, слушая его, поражались, как здорово он исполняет “When the Saints go marching in”, но при этом не могли разобрать ни единого слова своего родного языка. Короче говоря, Балканский был душой и сердцем каждого праздника, на котором выступала «Ностальгия»; он первым сокрушал лед, который сковывал гостей, оказавшихся вдруг среди незнакомых людей, когда редко кто решался нарушить девически чистую площадку для танцев. Он прорывался к столикам, хватал какую-нибудь одуревшую домохозяйку, по вздрагивающим ногам которой определял, что она с удовольствием бы станцевала, если бы не была спутана чрезвычайными обстоятельствами начинающегося вечера. Он, словно гуттаперчевый мальчик, совершал вокруг нее немыслимое количество невероятнейших телодвижений до тех пор, пока прочие не отваживались пуститься в пляс.

Однако сегодня вечером необходимости в таких действиях не было. Как только «Ностальгия» врубила свой убийственный механизм диско, молодежь, не вынимая изо рта жевательной резинки, принялась бешено скакать, словно выполняя какую-то серьезную и трудную работу. Их связывал одинаковый ритм тела – казалось, всех их произвело на свет чрево гигантской музыкальной машины, непрерывно рожающей живых марионеток, нити которых где-то высоко в небе держит в руках Генеральный маг Великой культуры рока.

 

Stardust. Пришло время накрывать праздничный ужин, и юное будущее охотно взялось за холодные закуски и теплые прикосновения под столом.

«Ностальгия» не закусывала – она была сыта всем этим – так что большей частью пила, восседая над своими инструментами. Пианист просто так, походя, послал мощному знатоку коротенькую тему “Les nuages” Джанго Райнхардта, и у Деспота защипало глаза. Он протянул в сторону музыканта бокал, кивнув головой в подтверждение того, что сигнал принят, и пианист продолжил наигрывать прелюдию, поглядывая в направлении столиков юбиляров. На блошином рынке Клианкур в Париже есть старая, на старую руку сколоченная корчма «Кружка, полная блох», в которой Деспот несколько раз слушал цыган из племени мануш. Это племя было родным и для Джанго Райнхардта, легендарного гитариста без трех пальцев. Его соплеменники, швейцарские цыгане, хранили память о гениальном музыканте и играли в его стиле, венчая в глубине чрева Парижа европейскую традицию с американским джазом. Инструменты у них были старенькие, заклеенные пластырем и связанные проволочками. «Облака» Джанго долетели до сараевского столика и укрыли его своим туманом.

Все вокруг ели, и только беженцы едва притрагивались к пище, словно их испугало ее изобилие. Они голодали больше двух лет. Кочан подгнившей капусты стоил на черной бирже целое состояние. Они не могли вспомнить, когда в последний раз видели картошку или листья салата. Днями напролет питались липкими макаронами и консервами, у которых давно истек срок годности. Направляясь в гости, вместо цветов приносили драгоценный пучок морковки. Вокруг уличных котлов с тошнотворной похлебкой без единого кусочка мяса толклись голодные люди и брошенные собаки. Неужели здесь, в Белграде, все это время, пока они щелкали цинготными зубами, питались так роскошно? Редкие кусочки застревали у них в горле. Аппетита не потеряла только директриса банка, которая радостным клекотом встречала каждую перемену блюд, но чем восторженнее она набрасывалась на еду, тем глубже впадала в депрессию, и ей овладевало чувство вины за то, что бесповоротно исчезает еще одна возможность стать хоть чуточку стройнее. Принимавший их хозяин заказывал все, что предлагал метрдотель, хотя на столах уже было тесно от множества тарелок и блюдечек с закусками и соусами. Сам он ел сумрачно, молча, как будто и теперь был занят накоплением денег и власти, людей и поместий.

Погрузившись в собственные мысли, Деспот изредка и рассеянно что-то жевал. Едва начатый гусиный паштет с надкушенной маслиной унесли у него из-под носа, так что ему пришлось неестественно горячо расхваливать действительно изумительную кухню и прекрасного повара, одновременно извиняясь за то, что он так плотно перекусил перед ужином. Он разглядывал гостей, пока те молча жевали за своими столами. Разговоры окончательно стихли. Половину из них вообще никак было не припомнить. Он оставался на второй год в шестом классе, а в седьмом его вообще на некоторое время исключили из гимназии, так что он утратил связь с ровесниками, и даже не мог вспомнить теперь, с кем именно получал аттестат зрелости. Впрочем, сегодня это было совершенно не важно! Все они, сидящие за этими столиками, потеряли право праздновать годовщину окончания гимназия, лишились классных комнат, в которых они учились, и старых парт с вырезанными на них именами, потеряли и саму гимназию, которая при разделе города отошла противной стороне, лишились и своего родного города, в который уже никогда не смогут вернуться, своих друзей-иноверцев и бывших любовниц, которые наверняка теперь обвиняют их в том, что они – или их народ, все равно – развязали кровавую войну. И вот они оказались в совсем другом городе, который знаком с их проблемами поверхностно, в той мере, в какой это было описано в газетах. Ваше здоровье! И он, для того лишь только, чтобы чем-то занять себя, поднял бокал за их здоровье. Оно им очень понадобится. Они ответили ему, подняв свои бокалы. Алкоголь потихоньку смягчал атмосферу поминок. Кто-то даже отважился на анекдот, а Мики Trade заказал очередную партию бутылок.

В это мгновение молодой ударник отстучал по краю барабана палочками четыре такта – сигнал «Ностальгии» играть помпезный туш, а Балканский, легко вспрыгнув на подиум, объявил, размахивая руками:

– Дамы приглашают кавалеров!

Долгая, роскошная, почти импрессионистская прелюдия, виртуозно исполненная на клавишных, несущая в себе намек на «Полуденный отдых фавна» Дебюсси и одновременно на черные звуки Оскара Питерсона, раздвинула цветастый потолок гостиничного зала, и на столики просыпалась «Звездная пыль» Хогги Кармайкла…Пока дамы решали, с кем им не страшно показаться перед собравшейся публикой, наступила привычная секундная растерянность. В это мгновение, пока директриса банка боролась со своим желанием пригласить на танец Боба Деспота, от полупрозрачного занавеса, разделявшего юбилействующих одноклассников и юных выпускников, отделилась светлая, трепещущая фигурка и пересекла все еще пустующую танцплощадку. Она ступала в снопы света прожекторов и пропадала в их сиянии, шагая прямо, уверенно, ничуть не пугаясь пустого пространства. Совсем бесплотная, напоминающая скорее символ молодости и красоты, в коротеньком платьице, подчеркивающем тонкую талию, красивые бедра и длинные ноги в молочно-белом шелке, девушка с длинными прямыми золотистыми волосами вызвала любопытство всего зала.

Она остановилась перед Бобом Деспотом. Заметив ее, он отложил в сторону программу вечера, снял очки и побледнел, как мел.

– Разрешите пригласить вас! – тихо произнесла девушка и, не дожидаясь ответа, грациозно протянула тонкую руку, нежно-розовая кожа которой была усыпана золотистыми пятнышками. Боб тревожно оглядывался.

Ее глаза сияли голубым светом – смесью юношеской робости и дерзости.

– Разрешите пригласить вас! – повторила девушка повелительно. Боб медленно поднялся из-за стола, и зал закружился вокруг него. Девушка шла впереди, ведя его за руку, как ангел со старых литографий, сопровождающий в рай нищих.

Разочаровавшись, директриса глубоко вздохнула и отдалась карамельному крему.

– Да, ну и Боб… – протянул кто-то за столом. – И в самом деле, совсем не меняется.

– В дочки ему годится! – бросила директриса, утирая с губ подливу из жженого сахара.

По ту сторону занавеса также были удивлены.

– Кто этот старикан? – спросил парень с серьгой в ухе.

– А ей всегда старики нравились! – буркнула девушка напротив.

– Он ей в отцы годится! – сказал парень, которого никто не пригласил на танец.

– Идиот! – донесся из облачка марихуаны голосок блондинистой девушки. – Он и есть ее отец!

 

Living on the frontline. Боб Деспот и припомнить не мог, когда танцевал в последний раз. Но танцевать разучиться невозможно, как и ездить на велосипеде или плавать. Он удивился, когда ноги сами по себе начали двигаться в ритме «Фронтлайна», хита в стиле регги, который некогда запустил певец Эдди Грант. Последовав примеру Боба и его дочки Белы, прочие гости принялись осваивать краешки танцевальной площадки, постепенно захватывая и ее середину. Бела танцевала легко и мягко. Боб почти не чувствовал под пальцами ее тело, идеально откликавшееся на каждое его движение, будто она читала отцовские мысли. Некоторое время они танцевали молча, потом Бела прижалась к нему и тихо промолвила:

– Совсем забыла, как произносится это слово: папа!

Боб промолчал. Несмотря на то, что со времени их последней встречи миновал год, судебный процесс продолжался. Он вдохнул запах ее волос.

– «Eternity», Кальвин Кляйн, – произнес он. Он был  одним из тех немногих мужчин, что легко распознавали женские духи. Кроме того, он продавал их во время рейсов, а еще ему частенько приходилось вдыхать ароматы женской кожи.

– «Eternity», – повторил он. – Прекрасное имя для вечности…

– Мамины, – объяснила Бела.

– Как она? – спросил Боб ради приличия.

– Разве я тебе в прошлый раз не сказала, чтобы ты не вспоминал про нее? Ты для нее умер. И она для тебя!

– Родители мертвы, – усмехнулся Боб, – значит, ты сирота?

– Не пытайся острить! – оборвала его Бела. – Я и есть сирота.

Его поразило, насколько этот ребенок похож на свою мать. С ней всегда все начиналось с незначительных, обычных фраз, запускавших в действие адский механизм! Однажды мать Белы позвонила ему в нью-йоркский отель «Biltmor», где останавливались экипажи. Он с коллегами праздновал в номере день рождения, когда вдруг раздался звонок. Боб мог поклясться, что это именно она – даже телефон приобрел какой-то особый, резкий, тревожный тон. Он поднял трубку и выслушал необычно любезное поздравление с днем рождения, которое, однако, не предвещало ничего хорошего.

– Прекрасно, что сегодня вечером ты не одинок! – сказала она. – Похоже, вас там много. Что пьете?

Он ответил, что пьют они подаренный ему «Dom Perignon». Неожиданно в ее голосе прозвучала невыразимая ненависть:

– Ну, конечно же, в то время как господин Деспот пьет в Нью-Йорке французское шампанское, она с ребенком голодает в Белграде, где, кстати, нет даже электричества!

Потом она умолкла. Боб вслушивался в гул эфира и шум разделявшего их океана. Ему словно сунули кулак в живот и с наслаждением его там провернули. Жена точно знала, где и когда нанести ему наиболее чувствительный удар. Ее негативная энергия была настолько сильна, что просто сочилась из телефонной трубки. Все в комнате смолкли. Праздник был испорчен. Он рухнул на кровать как боксер в нокдауне, бледный как мел, не выпуская из руки трубку.

– Послушай! – сказал он ей. – Если у тебя хватает сил, чтобы достать меня здесь, на другом берегу Атлантики, какого же черта ты не сносишь горы, не роешь шахты, не добываешь руду и алмазы, не роешь тоннели? Зачем ты тратишь все силы на меня? Я ведь никто для тебя!

Раздались короткие гудки, связь прервалась. Она добилась того, к чему стремилась. Праздник окончен. Гости молча расходились по номерам. Дни и ночи он ломал голову над причиной такого ее поведения. Огромная любовь, которую когда-то мать Белы испытывала к нему, превратилась со временем в точно такое же количество невыносимой ненависти. Он не мог понять, откуда в этой хрупкой, грациозной женщине берется столько страшной силы, чтобы портить ему жизнь, сделать ее непереносимой. Похоже, чем больше она тратила энергии на ненависть, тем больше ее накапливалось. Невероятно, но точно. Эта женщина желала увидеть его мертвым.

– Почему ты бросил маму? – в который раз за несколько последних лет обвиняла его Бела, а у него не доставало силы сказать правду: именно из-за таких разговоров, которые сводили его с ума! Просто Боб не переносил скандалов. Ему легче было уклониться от ссоры. А брак этот, за исключением первых лет, стал большой непрерывной ссорой, в которой он был подозреваемым или обвиняемым, не суть важно, кем именно, а жена превращалась в пристрастного следователя. Он возвращался домой с готовностью принять любое обвинение. Скандалы были жестокими, долгими или короткими, и длились часами, ночами и месяцами, и заканчивались угрозами наложить на себя руки (что заставляло его почувствовать себя еще более виноватым), слезами или поцелуями, примирениями, которые они праздновали походами в рестораны, где в ожидании десерта они вспыхивали с новой силой, с битьем бокалов и швырянием салфеток. Схватки продолжались на кухне, где Боб, чтобы легче перенести новые сцены, открывал бутылку чего-нибудь покрепче, а в ответ на него сыпались дополнительные обвинения, на этот раз в алкоголизме. Сколько раз после бессонной ночи он отправлялся в ранний утренний рейс, измученный тяжкими обвинениями и страстями, исцарапанный ногтями, а пару раз даже искусанный! Он стоя спал в самолете, проваливающемся в воздушные ямы, раздавал пассажирам налево и направо вымученные улыбки, пока его, совсем обессиленного, какая-нибудь коллега-стюардесса не уводила в полупустой первый класс, где укладывала в кресло и, словно большого несчастного ребенка, укрывала теплым пледом

И вот однажды хмурым октябрьским утром Боб проснулся в номере гостиницы «Москва». Под потолком комнатки на мансарде проходила бетонная косая балка, на которой можно было с комфортом повеситься. Открыв глаза, он мучительно долго вспоминал, в какой город занесла его судьба. Его измучила девятичасовая разница во времени, потому что минувшей ночью он вернулся из Торонто. Он решил, что домой больше не пойдет.

– Уважаемые пассажиры, через несколько минут мы совершим посадку в аэропорту Белграда. Прошу проверить, правильно ли застегнуты пояса безопасности, подняты ли спинки сидений, закреплены ли откидные столики. Прошу погасить сигареты, если вы еще курите. Спасибо!

Механически произнося обычные при посадке слова и фразы, он смотрел на светящийся в ночи под крылом самолета город, и вдруг мгновенно принял решение – история его семейной жизни банальна, просто это одна из бесчисленных трагедий, разыгрывающихся сейчас под этими вот абажурами и люстрами! Его история не может послужить сюжетом даже для рассказа в дамском журнале.

Тем не менее, следовало считаться и с этой женщиной, которой выпало на долю стать супругой тайного Дон Жуана, переодетого в униформу стюарда. Она вышла за него замуж слишком молодой, покинула уютный дом уважаемых родителей, пережила долгие годы бытовой неустроенности и воспитания девочки, которая с возрастом все больше походила чертами характера на своего несерьезного отца: легкомыслие, преувеличенное пристрастие к необязательным вещам и, в конце концов, непредсказуемость и склонность к бессмысленным тратам. Она рассчитывала, что их любовь будет длиться вечно, до самой смерти, как это обычно кажется, но уже через несколько лет  стала замечать что Боб время от времени как бы отсутствует (часто он исчезал, вглядываясь мысленно туда, куда ей доступа не было), и все сильнее в ней оживали черты характера матери, которая в любую минуту своего брака точно знала, где находится муж и чем он занят, когда он уйдет на службу и когда с нее вернется. Но с Бобом все было не так! Он уходил из дома, когда его просил к телефону незнакомый голос, иногда посреди ночи, иногда на заре, зачастую по воскресеньям и праздникам, когда все мужья, независимо от рода занятий, проводили время со своими семьями. Его ночи  чаще проходили в гостиничных номерах, а не в супружеской постели, а постоянное присутствие стюардесс, вечно привлекательных и улыбающихся женщин, которые могли позволить себе самые дорогие наряды и самую дорогую косметику, пробуждало в ней неприкрытую ревность, часто доводившую ее до отчаяния. Рассеянный Боб возвращался из долгих рейсов по теплым морям с карманами, полными пляжных фотографий, на которых рядом с ним всегда было несколько красавиц из экипажа, которые обнимали и целовали его прямо перед объективом. Она часами рассматривала их, пытаясь угадать, которая из них есть та самая разлучница, которая навсегда уведет у нее мужа. Мещанская заботливость и строгое семейное воспитание боролись в ней с несколько авантюрной профессией мужа. И хотя Боб Деспот рос по службе, превратившись из обычного стюарда во флайт-директора, а затем и в главного инструктора, хотя он и старался, чтобы его случайные связи не подвергали испытаниям на прочность семейную жизнь, верить ему было нельзя. Никто, кроме тех, для кого полеты – профессия, не знает, насколько это тяжкий труд. Несколько раз Боб летел из Чикаго, Торонто и Сиднея, получив сообщения о том, что самолет заминирован. Он парил над океаном, размышляя о том, в какое именно мгновение его, самолет и пассажиров разнесет на миллионы кусочков. Частые опоздания и посадки в тяжелейших условиях, многочасовые разницы во времени и молниеносные смены климата, которые вынужден терпеть и перебарывать организм, а также агрессивные пассажиры, убивающие алкоголем страх перед полетом – все это делает жизнь членов экипажа совсем не такой, какой ее представляют себе другие. После каждой авантюры Боб осыпал свою маленькую семью тысячами мелких знаков внимания и горами подарков. Он отправлялся с ними в прекрасные и увлекательные путешествия, лишь бы подавить в себе чувство безмерной вины перед ними. Внешне казалось, что он – самый внимательный муж и отец в мире, но на деле вина его перед любовницами и семьей становилась все глубже. В последние годы брака жена вообще отказалась выходить с ним куда-либо. Ее преследовала мысль о том, что все вокруг знают о тайных связях Боба, что все за спиной издеваются над ней. Любое случайно оброненное замечание или двусмысленность, произнесенная в ее присутствии, могла выбить ее из колеи и превратить последующие недели их жизни в настоящее пекло. Наконец, когда Боб на самом деле ушел из дома (часто она клялась, что без него жила бы в сто раз лучше), она возненавидела его за то, что, как ей показалось, он опять перехитрил всех, избавившись от семейных обязательств – мальчишка, который все никак не старится – присвоив при этом самое драгоценное, что только было и есть в их жизнях – Белу, которая, несмотря на то, что безоговорочно приняла в конфликте сторону матери, все-таки любила его, хотя никогда в этом не признавалась. Для нее отец всегда был кем-то вроде волшебника, все время в прекрасном настроении и красивой униформе, с входным билетом в самые интересные места мира, куда многие и не мыслили добраться. Матери, конечно, оставалась менее выигрышная роль домохозяйки, вынужденной постоянно решать неинтересные, скучные ежедневные проблемы готовки, стирки, глажки, суровой экономии и исполнения кучи прочих мелочей, в то время как отец спускался с неба, надевал накрахмаленные и выглаженные рубашки, чтобы вновь взлететь в облака. Когда ее оскорбленное самолюбие решило уничтожить мужа, оно избрало самую страшную месть – запрет встречаться с Белой, обосновав жестокое решение новой любовной связью Боба с молоденькой моделью, которая якобы заставит тратить на себя и свой исключительно дорогостоящий гардероб все деньги до копейки, ничего не оставляя дочери. Почувствовав, что за этим кроется, Боб увеличил выделяемые на содержание Белы суммы вдвое, но и это не помогло – дочь не желала видеть его.

Он провел ночь в горячке, не снимая униформы. Утром поднялся и подошел к окну, а под ногами у него все еще колыхалась Атлантика. Снаружи шел дождь. Площадь Теразие пересекал наискосок мокрый пес. Было воскресенье. Он почувствовал пугающее одиночество. Он провел неисчислимое количество ночей в гостиничных номерах, но до сих пор ни один из них не становился его жильем. Его дом был в нескольких сотнях метров от гостиницы «Москва». Стоило только прийти и открыть дверь своим ключом, чтобы все изменилось. Но он не мог этого сделать. Посмотрел на свою не распакованную дорожную сумку, безмолвно лежащую посреди комнаты на ковре. В ней было все его имущество. Он открыл ее и вытащил бутылку виски. Он даже не заметил, как сумрак, словно шпион, просочился в номер. Бутылка опустела, решение стало окончательным. Назавтра он позвонил домой. К счастью, трубку сняла Бела. Сообщил, что сейчас он в Белграде, остановился в гостинице «Москва». Ничего не меняется, продолжил он, просто папа некоторое время поживет отдельно от них. Она молчала. Спросил, когда ему лучше зайти за вещами, и она ответила, что в любое время. Мамы здесь не будет, добавила она.

Он попытался открыть дверь подъезда, но замок заменили. Он позвонил, и появилась Бела в розовом балетном трико. Они обнялись, не произнеся ни слова. Он привез ей новые коньки и балетные туфли. Она молча положила их на стол и продолжила упражняться перед большим зеркалом.

– Мама сказала, ты можешь взять все, что захочешь… – крикнула она ему, выполняя pas des deux. Он не отобрал почти ничего. Пробежал взглядом по книгам и понял, что почти все их прочитал, а другие читать вообще не станет. Открыл дверцы платяного шкафа с таким чувством, с каким, наверное, змея смотрит на свою только что сброшенную шкуру. Вся эта одежда была, собственно говоря, всего лишь коллекцией неутоленного самолюбия. Он взял только потертые джинсы, ставшие для его второй кожей, черный кашемировый джемпер, с которым у него были связаны многочисленные воспоминания, и свой пистолет, «беретту». Да, и еще вьетнамскую куртку, которую купил в Чикаго, в живописной лавке “Army shop”, где продавалась бэушная военная амуниция. Он любил эту поношенную куртку за четыре огромных кармана, в которых могла поместиться куча вещей, и за капюшон, который можно было при желании вытащить из воротника. Боб, кстати, терпеть не мог зонты и головные уборы. Потом он заглянул в комнаты. Всюду был идеальный порядок. Он почувствовал себя вором, проникшим в чужой уютный мещанский дом. Наконец-то он стал здесь совсем посторонним. Он оставил свои старые, теперь уже бесполезные ключи, на комоде перед зеркалом и не спеша вышел из дома, не прерывая вдохновенный танец Белы. Точнее, прокрался как вор, сопровождаемый танцем белого лебедя, умирающего под музыку Петра Ильича Чайковского.

 

I will survive. Так он потерял в своей жизни очередной дом. Сам удивился легкости, с которой перенес утрату, которая любого другого бросила бы в бездну отчаянья, но, похоже, Деспоты за всю историю своего рода выработали генетическую способность легко захватывать и терять государства, страны, феоды, села и очаги, не говоря уж о мещанских квартирах.

Вскоре он покинул слишком дорогую гостиницу, в которой у него не хватало уже духа лгать администратору, что дома идет ремонт, и, сменив несколько тайных убежищ,  некоторое время ночевал в плавучем ресторане, бросившем якорь у берега Ады Цыганлии1, в комнатке временно отсутствующего ночного сторожа. Боб дружил с хозяином дебаркадера, и ночами сидел в ресторане, дожидаясь ухода последнего клиента. Странно, но именно в то время он пользовался бешеным успехом у женщин. Их как будто притягивал этот одинокий, замкнутый человек, все время пьющий без закуски за одним и тем же столиком. Он был самым внимательным слушателем, ничего не рассказывал о себе и своей жизни, но его окружала какая-то особенная аура. Казалось, он полностью самодостаточен. В то время он действительно много пил. Проснувшись, начинал с чего-нибудь крепкого, чтобы успокоить трепещущие нервы, потом переходил на пиво (убеждая себя в том, что ему необходим витамин В), а вечера заканчивал белым вином. Он оставался на дебаркадере, который легко колыхался на волнах Савы, воображая себя во время долгого путешествия сквозь ночь капитаном. За иллюминатором слышалось натужное гудение буксиров, которые тащили баржи вверх по реке, которая по утрам в белом тумане выглядела девичьи чистой, словно только что родилась на белый свет.

Однажды октябрьским утром, когда на дебаркадере закончилась вода, он разделся до пояса и направился к водоразборной колонке на берегу. Он шел по толстому бревну, соединявшему дебаркадер с берегом. Балансируя над рекой (трап был поднят), Боб заметил, что с берега на него смотрит цапля. И вдруг расхохотался словно сумасшедший: будто он покинул собственное тело и с берега впервые увидел серьезного мужчину средних лет, замершего в центре бревна с туалетными принадлежностями под мышкой. Что это за смешной мужик, и что он делает ранним утром над рекой, похмельный, небритый, с жесткой седеющей щетиной на лице? Он что, один остался в городе, фасады которого виднелись вдалеке, под мостами, разве нет у него собственного крова, нет мебели, гардероба, картин, книг, которые собирал годами? Испугавшись смеха, цапля взмахнула крыльями и, сохраняя достоинство, взлетела на безопасную высокую крону. Некоторое время спустя он снял небольшой мезонин в дворике на Чубуре1, которая всегда ему нравилась. Друзья подарили ему самую необходимую мебелишку, стены домика были белые, как в монашеской келье. Бела ни разу не побывала в этом домике, она даже не знала, где живет отец, как будто боялась застать там настоящую оргию или оду из его любовниц. Ей был известен лишь номер телефона, а встречались они только в кафе, ресторанах и клубах. Боб начинал волноваться за несколько дней до свидания. Он старался быть элегантным, чисто выбритым, в начищенных ботинках, чтобы как можно тщательнее скрыть следы падения и приближающейся нищеты. Иногда случалось, что у него не было денег на подобную торжественную встречу, и тогда он брал в долг у друзей или продавал им что-нибудь из вещиц, которые им когда-то нравились. На прощание, после обеда или ужина, Бела получала несколько банкнот, независимо от того, как шли его дела. Он возвращался в свою берлогу во дворе с пустыми карманами, но с сердцем, переполненным любовью. Впрочем, он жил там в промежутках между двумя рейсами или сменами, а летал он больше других, соглашаясь на рискованные чартерные рейсы в горячие точки с таинственным товаром, которые оплачивались в двойном размере. Много раз с погашенными огнями его самолеты садились в Багдаде, когда там разрывались ракеты, освещая город как во времена тысячи и одной ночи.

Он питался готовой упакованной пищей от аэродромной обслуги и все время пил – днем виски, ночью седативные препараты – но ему не удавалось напиться. Стюард, который уже пережил подобную ситуацию, выработал для него терапию и стратегию поведения.

– У тебя должен быть точный план на ближайшие два часа жизни! – советовал он. – Следующие два часа обедаю, а когда они пройдут, говоришь себе: теперь два часа сплю! Потом два часа лечу или гуляю. Так планируешь до тех пор, пока не станет немного лучше и ты не сможешь планировать уже на три часа вперед. Завтрашний день для тебя – далекое будущее! У тебя больше нет права на него!

К следующей встрече с дочерью Боб выбрался из кризиса. Он уже мог планировать жизнь на два дня вперед!

Короче говоря, началась самая важная битва в его жизни – борьба за Белу, которая попала в заложницы к собственной матери. Боб, как и многие отвергнутые отцы, регулярно платил за свои прежние грехи и старался успокоить свою нечистую совесть.

Наступили трудные времена. В мае 1992 года Великая всемирная блокада прекратила полеты отечественных самолетов. Боб Деспот, стюард международных авиалиний, приземлился на неопределенное время. Очень многие также остались без работы. Стюардессы радовались, когда удавалось устроиться на работу администратором или в какую-нибудь лавку, а летчики покидали страну в поисках полетов на любых условиях, или брались за любое дело, лишь бы выжить. Однажды Боб увидел молодого капитана «боинга», который на Бульваре продавал с капота чьей-то машины набор инструментов в металлической коробке и африканские сувениры. Он прошел мимо, сделав вид, что не заметил пилота. Но в следующее воскресенье уже не сумел избежать встречи с флайт-директором, вместе с которым облетел всю планету; тот продавал свою коллекцию маленьких бутылочек с напитками, которые собирал долгие годы. Они открыли пузырек двенадцатилетнего “Chivas regal”, чтобы отпраздновать встречу.

Боб Деспот, который всю жизнь занимался стариной и живописью, возобновил старые знакомства и занялся посредничеством в торговле антиквариатом, по которому внезапно обогатившиеся нелегальные поставщики оружия и боеприпасов просто сходили с ума. Во время Великой блокады был уничтожен средний класс, и на рынке появилось много антиквариата и произведений искусства. Боб стал тем, кого в таких делах называют «первой рукой» – посредником между бывшими владельцами и крупными торговцами антиквариатом. Поспособствовав продаже одного Брака периода кубизма и двух симпатичных рисунков Кокто, он купил картину Савы Шумановича 1938 года и перепродал ее в несколько раз дороже. Большую часть своих заработков (Бог ему в том свидетель) он отдавал Беле. Только после этого он мог есть сам и выпивать с более спокойной совестью. Он ждал, когда вновь сможет полететь, и каждую ночь ему снилось, как самолет парит над облаками. Оставляя дом, он вовсе не надеялся, что Бела остановит свой выбор только на одном из родителей. Но сегодня ночью, после годичного перерыва, Бела предъявляла ему одно обвинение за другим, одно тяжелее другого. Со стороны казалось, будто они улыбаются друг другу, почти рекламная парочка: девушка невероятной красоты, на которую лился золотистый свет «Югославии», и элегантный, исключительно воспитанный голубоглазый мужчина с сединой в волосах. Никто даже не мог предположить, что в него одна за другой впиваются невидимые острые стрелы. Боб, конечно, был далеко не святым, но в эти минуты он чувствовал себя святым Себастьяном с сотней тонких стрел в теле, из-под наконечников которых стекают тонкие струйки крови.

Короче говоря, он был виноват во всем, и в первую очередь – в несчастной юности Белы! Раньше она не могла бросить ему в лицо всю правду, потому что была еще ребенком, но сегодня ночью она официально стала взрослой, так сказать, зрелой личностью, и теперь ему пора услышать всю горькую правду! Ее легко было обмануть, говорила она, и слова, словно пулеметные очереди, настигали одно другое, легко было врать глупой девчонке и покупать ее расположение подарками из дальних стран, разными там сережками и тряпками, которые наверняка выбирал не он, а его бляди, лишь бы доставить ему удовольствие. В самом деле, разве мог он, мужчина, выбрать именно такое боди или платье для коктейлей от Клода Монтано?

– Ты успокаивал свою совесть! – бросала она ему прямо в лицо. – Вот чем ты был занят!

Неужели он верил в то, что откупится от нее жалкими алиментами, которые адвокат вручал ей с гнусной улыбкой, будто маленькой нищенке? Он убивал время в лучших отелях мира и на пляжах, ел в китайских ресторанах и был загорелым уже в марте, в то время как они с матерью мерзли в холодной квартире, потому что денег не хватало даже на отопление! Или он думает, что осчастливил ее походами на эти скучные обеды и ужины в дорогих и модных белградских кабаках, во время которых распускал перед ней хвост, знакомя ее с величайшими снобами города, которых она дико презирает? Да эти ебаные обеды, которые выставляли его перед обществом в выгодном свете, были просто настоящей мукой для нее! «Тебе бланманже или фаршированные блинчики?» И каждый раз избегал той единственной правды, которую все-таки надо сказать, прямо в глаза.

В глазах Белы сияло мерцающее бешенство победительницы, наносящей последний удар своей жертве. У пришибленного Боба здесь, на танцевальной площадке, обращалась в прах и пепел годами взлелеянная иллюзия дочерней, пусть даже и тайной, любви и обожания; он танцевал, стараясь не ступать на осколки своей мечты. Он не смог произнести ни единого слова.

Тут «Ностальгия» прекратила играть и грянула помпезный туш, который, несмотря на невероятную громкость, не мог заглушить грохот пульса, на каждое обвинение отвечающего мощными ударами в виске Боба. Краешком уха он слышал, как неутомимый Балканский объявляет начало какого-то конкурса на звание лучшей танцевальной пары «Югославии», обещая победителям семидневное пребывание для двоих «в солнечной Венеции – этой прекрасной королеве Адриатики», и все это благодаря нашей самой знаменитой туристической фирме, генеральный директор которой одновременно будет председателем жюри, составленного из нашей уважаемой публики. За длинный стол, украшенный, как иконой, рекламой турфирмы, уселись члены жюри, среди которых Боб увидел своего гимназического друга Чоркана, беженца из Сараево, который под сиянием софитов напоминал летучую мышь, пришпиленную гвоздями к стене мрака. Все, что он слышал, было многократно усилено колонками. До него доносились слова типа «маркетинг», «оффшорные компании», «круизы»… И все это время Бела не прекращала обвинительной речи.

– Да ты хоть понимаешь, кто ты такой? – спрашивала она сквозь слезы, закипая от злобы и отвращения. – Ты… ты предатель! Ты предал нас. Ты меня предал!

Словно ребенок, разбивший драгоценную вазу, Бела вдруг испугалась своих слов. Они стояли в толпе танцоров и молча смотрели друг на друга, не решаясь ни разойтись, ни продолжить начатую ссору. Бобу было неловко отправляться к столам выпускников, а ей казалось невозможным присесть за стол юбиляров. Третьего места для них не было, и потому им оставалось только стоять и ждать, чем все это завершится.

Бела глубоко и с облегчением вздохнула. Наконец-то она освободилась от тяжкого груза, который так долго угнетал ее. Но вдруг ей стало жалко этого раненого человека, ее случайного отца, который стоял перед ней, опустив руки, не в состоянии даже принять более приличествующую случаю позу. Целый год она ждала этого момента, тщательно подбирая каждое слово, которое она бросит ему в лицо при встрече, но сейчас от ее триумфа ничего не осталось, кроме пустоты и боли, вызванной общим несчастьем и бессмысленностью произошедшего. На плече его блейзера она заметила два седых волоска, и это тронуло ее: едва удержалась, чтобы не стряхнуть их.

– Папа… – попыталась произнести она, но голос подвел ее, оставив лишь бледный след на дрожащих губах.

 

Антракт.

– Нет, с меня на самом деле хватит! – сказал Боб. – Я тебе скажу кое-что: не бывает бесконечной любви. Я свою растратил до последней капли. Забудь, что у тебя есть отец, и отправляйся-ка за свой стол. Впрочем, меня не так уж и трудно забыть. Сообщи только номер счета, на который я буду перечислять тебе деньги. Чао!

Он отправился к своему столу. Голова налилась кровью, сердце бешено стучало, порываясь выскочить из грудной клетки. Он почувствовал, как трещит его череп. Дикая боль поднималась от грудины к горлу и сдавливала его. Не хватало воздуха. Он ощупал внутренний карман в поисках таблеток, которые прописал ему доктор именно на такой случай, но они остались в старом костюме. Смешно было платить смертью за элегантность! Хотя бы глоток виски… Но напитки были далеко.

В этот миг перед ним нарисовался Балканский.

– О, вы решили покинуть нас? – воскликнул он с отчаянием в голосе.

– Совершенно верно, я решил покинуть вас! – ответил Боб.

– Когда-нибудь ты пожалеешь об этом! – кричал откуда-то с верхотуры его отец. – Будут у тебя свои дети, и они рассчитаются с тобой за меня!

– Но ведь это невозможно, совершенно невозможно! – верещал Балканский. – Конкурс начался, и вы в нем участвуете! Неужели вы нам все испортите?

– Я не участвую в конкурсе! – сказал Боб.

Бела замерла и побледнела.

– Божественная пара! – воскликнул Балканский. – Какая пара! Встреча поколений! Молодость и красота танцует со зрелостью и элегантностью! Неужели вы в состоянии бросить юную даму?

– Я его дочь, – сказала Бела.

– Да здравствуют дети наших родителей! – вскричал Балканский. – Символично! Великолепно! Отец и дочь! Только этого нам не хватало сегодня ночью!

В голове у Боба стучало. Хотя бы глоток чего-нибудь покрепче!

– Почему вы не уговариваете папочку станцевать? – насел Балканский на Белу, которая дрожала как тростник на ветру.

– Папа, прошу тебя… – через силу прошептала она, коснувшись его длинными бледными пальцами. – Останься ненадолго!

Почему бы и нет, подумал он. После всего случившегося это, пожалуй, единственное, что он может дать Беле: пару сумасшедших танцев на дурацком конкурсе, а потом жюри все равно спишет их. Кто знает, когда еще у него появиться возможность побыть с ней наедине? Он уже пожалел о своих словах про растраченную любовь и деньги. Все Деспоты вспыльчивы, но отходчивы. По глазам Белы он понял, что одержал победу, но это его не обрадовало. Он победил плоть от плоти своей, родную свою кровиночку. Победил единственное оставшееся у него дорогое существо. Это была Пиррова победа.

Боб задыхался. А вдруг это – последний шанс все исправить?

– Какой у вас номер, уважаемый? – Балканский заглянул ему в лицо, хватаясь за внезапно всплывшую соломинку. Деспот с ужасом обнаружил, насколько стар этот фальшивый юноша. Его лицо, покрытое толстым, потрескавшимся слоем актерского грима, напоминало морщинами и складками пустыню в Эмиратах, увиденную с птичьего полета. Лысина, по которой ползли редкие пряди, сильно вспотела. Он вдохнул дешевый запах одеколона и прочитал в его глазах мольбу: отказываясь танцевать, Боб лишал его куска хлеба. Его охватила жалость к этой большой потасканной кукле, отчаянно боровшейся за существование.

– Номер у вас какой, уважаемый? – опять взмолился Балканский.

Боб вспомнил, что в начале вечера ему всучили какой-то номерок. Появился прекрасный повод добраться до спасительной бутылки виски.

– Он на столе… – ответил он. – Пойду принесу.

Бела стояла в балетной позиции номер один, следя за ним огромными глазами, исполненными надежды. Он и забыл, когда видел такой взгляд. В последний раз, когда на Каленичевом рыке она просила его купить щенка-овчаренка, ворочающегося в картонной коробке.

«Придет смерть, и у нее будут твои глаза…» – пронеслись в его сознании строки Павезе. Кровь хлынула в голову; казалось, она вот-вот разлетится а миллионы осколков. В ушах страшно гудело – это его траченый организм в панике ударил в набат.

Беле стало страшно – она поняла, что переборщила. Она не знала, что сказать или сделать, а Балканский все скакал вокруг них, непрестанно бормоча что-то о символичности их танца, о встрече двух поколений, о красоте любви и танца, которая может спасти мир.

Холодный пот струился по спине Боба. Смерти он не боялся. Страшно было пережить удар и остаться неподвижным. Кто станет ухаживать за ним? Последние годы он провел как одинокий волк, весьма довольный таким способом существования. Да, мог спасти револьвер, но как дотянуться до него, если это все-таки случится именно сейчас? Он часто задумывался о возможности самоубийства. Прыжок из окна неприемлем. Слишком много останется времени для того, чтобы задуматься о встрече с асфальтом. Повешение казалось ему отвратительным, таблетки не гарантировали абсолютного успеха. Резать вены – Боб на дух не переносил вида крови. Если на медосмотре ее брали у него на анализ, он отворачивался и закрывал глаза, даже если кровь брали из пальца! Газа в Белграде давно уже не было. Он вспомнил старое высказывание Жана-Ришара Блока о том, что мещанин – свинья, желающая умереть естественной смертью.

Он направился к юбилейному столу, стараясь шагать прямо и уверенно. Залпом выпил бокал виски, лед в котором уже давно растаял. Пока он наливал вторую порцию, директриса оторвала взгляд от пищи и спросила, не кажется ли ему, что он слишком долго танцует с девушкой?

– Это моя дочь. Я давно не видел ее.

Все облегченно вздохнули, устыдившись похабности собственных мыслей.

Он вернулся на танцплощадку, вытащил из нагрудного кармана блейзера картонный номерок, который все время там и покоился, и протянул его Балканскому.

– Ваша фамилия, уважаемый? – спросил Балканский.

– Деспот – коротко отрезал Боб, ощущая, как вместе с виски в жилы возвращается жизнь.

– Пара номер тридцать семь, семья Деспотов! – ухватился за микрофон Балканский. – Отец и дочь Деспоты!

Так Боб, спустя много лет, опять начал соревнование.



1 Вилайет (тур.) – провинция; «темный вилайет» в сербской мифологии – царство мрака.

1 Марш сербского композитора Ст. Бинички времен Первой мировой войны

1 Остров на р. Сава при ее впадении в Дунай

1 Периферийный район Белграда

Продолжение.

 

Сайт редактора



 

Наши друзья















 

 

Designed by Business wordpress themes and Joomla templates.