№5 2006


Содержание


Александр Комаров. Давай, дорогая, уедем. Стихи.
Вильям Козлов. Наводчик. Повесть.
Юрий Лебедев. Край света начинается сегодня. Рассказ.
Николай Тропников. На шхуне. Дитя. Крошка хлеба. Рассказы.
Алексей Филимонов. Маленький враг. Рассказ.
Зинаида Такшеева. Епифан и Лейла. Рассказ.
Андрей Романов. Не сойдясь ни с этими, ни с теми. Стихи.
Молодые голоса:
Алексей Лебедев. В старом парке Победы. Стихи.
Дмитрий Тарасов. Коммуналка. Повесть.
Андрей Кибитов. Пуля. Рассказ.
Сербские гости:
Момо Капор. Последний рейс на Сараево. Роман.(перевод с сербского В.Н. Соколова).
Уральские гости:
Геннадий Магдеев. Мечты сбываются. Рассказ.
Ростислав Евдокимов-Вогак. Опять настигает зима. Стихи.
Екатерина Полянская. Пережить бы ноябрь. Стихи.
Евгений Лукин. Рождественское чудо. Стихи.
Голос минувшего:
Нонна Слепакова. Когда, гуляя над Невой... Неизданные стихи.
Рецензии:
Александр Беззубцев-Кондаков. Прогулка по кунсткамере грез.
Кирилл Козлов. Высота русского слова.
Марина Дробышева. Человек, который сделал себя сам. Статья.
Виктор Прытков. Сосиски в тексте. Афоризмы.

SnowFalling

Николай ТРОПНИКОВ

НА ШХУНЕ

Капитан то и дело выходил на связь с береговыми службами, ведавшими разведением мостов. В интонации фраз, доносившихся из радиорубки, уже начинало чувствоваться обоюдное раздражение, и разговор резко обрывался. Потом радиорубка опять оживала, и так продолжалось несколько часов…

Все это время шхуна едва заметно покачивалась на мелкой утренней волне, причаленная к обшарпанному буксирами пирсу под крутым берегом Невы, прислушиваясь к голосу капитана, тоже будто начинала раздражаться, уже чувствуя близкое дыхание морского ветра и, казалось, что только благородное воспитание не позволяло ей разнервничаться откровенно.

Наконец, договорились, что мост разведут. Команда во главе с пышноусатым боцманом, похожим на бобра, выбрала швартовы, и белая двух мачтовая шхуна начала медленно отчаливать от пирса, мотором выруливая на фарватер. Выруливала неторопливо-важно, с достоинством знатной, древнего рода аристократки, снисходительно, как должное и неизбежное, принимая взгляды, полетевшие к ней со всех сторон….

И вот – вырулила! Встав напротив центрального пролета моста, который поднимали именно для нее, чтоб она не задела мачтами, окинула взглядом берега как бы чуть свысока, и, сдерживая нетерпение, замерла, будто ожидая, когда прислуга отворит двери и провозгласит: «Господа! Ее сиятельство…»

Но приглашение последовало не сразу, и она, воспитанно нервничая, глухо работала винтом, покачиваясь на волне, словно залетная, иных миров царственная птица. На обоих берегах реки, уткнувшись в мост, собрались километровые вереницы разных машин. Но это был тот редкий случай, когда дорожная пробка вызывала не раздражение, а удивленное ликование, ощущавшееся даже на большом расстоянии, будто явление парусника пробудило во всех древнее, ностальгическое чувство.

Опустив стекла, шофера высовывались из кабин, махали руками, переговаривались между собой, глядя на реку, и выкрикивали: «Эй, на паруснике!? Куда такую красавицу уводите!? Возьмите на борт! Я сейчас прыгну!»

Чувствуя ажиотаж, вдоль левого борта с деловым видом прогуливался боцман, принимая всеобщее внимание как должное. Водолазы на корме разбирали свои снасти, готовили к работе двигатель для зарядки аквалангов, может быть, уже воображали себе встречи с затонувшими в водах Ладоги кораблями, и никак не реагировали на береговые страсти. Мне было лестно находиться на борту такого морехода и в то же время неловко, как человеку, незаслуженно удостоившегося чести быть принятым в обществе столь важной персоны. Держа при себе записную книжку, я разглядывал оснастку парусника и, периодически справляясь у боцмана, малоуспешно пытался хотя бы запомнить, что и как называется, ожидая момента, когда капитан даст команду поднять паруса. Пока же они были уложены на бушприте – кажется, так называлось место, выступающее вперед, словно клюв, и над кубриками между мачтами: все было тщательно зачехлено, зашнуровано, укрыто, как уложенные спать дети, и лишь слегка пошевеливались кончики шнуровки.

Под упершийся в небо пролет моста, как виделось мне снизу, шхуна вошла, словно в пасть зевнувшего спросонья какого-то древнего животного, с трепетом и восхищением одновременно, отчего туго натянутые тросы мачт, казалось, подрагивали на ветру и позванивали в лучах солнца как струны. Быстроходные лодки, двигавшиеся навстречу со стороны Ладоги, завидев ее, уступали фарватер. Явно нехотя, но тоже тушевались даже и шикарные пассажиры, пытаясь заглушить ревность крикливой веселостью магнитофонной музыки, и этим еще откровеннее выдавали свое смятение. Чумазые же буксиры-трудяги, завидев шхуну, спешно будто стаскивали шапки и кланялись издалека, как мужики, завидевшие своего барина.

Закат на Ладоге был неяркий. Солнце почти не чувствовалось, и день как-то постепенно, незаметно изменяясь, превратился в молочно-лилово-голубоватую белую ночь с множеством полутонов всех цветов, едва уловимо переходивших из одного в другой. Воздух был прохладно-влажный. Редкие безмолвные чайки покачивались на плавных волнах…

И от этой до болезненности утонченной красоты все выглядело призрачным сновидением. Даже фарватерные знаки, вонзившиеся в дно Ладоги и наискось выступавшие над поверхностью воды, не возвращали к реальности, а напоминали оперения стрел, выпущенных из огромного лука.

Ночь шхуна дрейфовала вблизи какого-то каменистого островка с заброшенным маяком, гнездовьем морских птиц и знаком, запрещавшим швартовку. В полусумерках в лабиринтах ее слышались иногда негромкие разговоры команды, хохотки девушек-юнг, чистивших на кухне картошку.

На кормовой палубе, укрывшись байковым одеялом, увесисто похрапывал пышно-усатый боцман, хотя в ухо ему громко завывал на разных языках уже давно сбившийся с волны радиоприемник. На другой палубе водолазы уточняли с начальником экспедиции место завтрашнего погружения, оценивая шансы на успех, то скептически, то, безудержно фантазируя. Мне надо было что-то написать об этой полуавантюрной затее, и я толкался около них, с еще большим нетерпением ожидая совсем другого события…

– Завтра, если погода не изменится, – сказал кому-то из команды капитан. Я понял, к чему относилась эта фраза, и долго ворочался на жесткой койке носового кубрика в ожидании утра.

И вот где-то около полудня началось. Я пытался запомнить, кто какие команды отдает, что и как называется и что за чем устанавливается. И хотя все, от первой команды капитана до подтягивания последних узелков, происходило на моих глазах, почти ничего толком не запомнил.

Помню только, что когда шхуна шла еще под мотором, из рубки раздался голос капитана, после которого все вокруг задвигалось, зашелестело, как бы разрастаясь, затрепетало, подхватило ветерком. Помню, еще в самом начале Катя, одна из юнг, полезла на бушприт расчехлять стаксель – так, кажется, называется этот маленький парусок. Еще двое матросов расчехлили грот и фоку. И за всем этим важным спокойствие наблюдал боцман, иногда вступая в дело сам. И еще что-то происходило вокруг. И вдруг над моей головой полыхнуло что-то огромное, через паузу – еще раз хлестко затрепетало. А потом вдруг повяло, успокоилось и опять туго надулось. Потом еще что-то огромное взметнулось рядом с первым, тоже туго налилось, и шхуна будто дернулась, сорвалась с места и полетела.

Вдруг наступило какое-то странное безмолвие, которое не разрушалось шуршанием и всплеском волн по обоим бортам, словно что-то оборвалось, и стало не хватать какого-то звука, сопровождавшего до этого момента все плавание. Наконец, я осознал, что нет шума двигателя, что к тому моменту, когда все паруса были установлены, двигатель был выключен, и что огромное судно с двумя десятками душ на борту и множеством разного груза несется по волнам, норовя взлететь, силою одного только ветра. И от ощущения чего-то первобытного, у меня, кажется, на время захватило дух. Не веря, я переходил с одного борта на другой, вопрошая, глядел на паруса и небо, едва сдерживая желание закричать, захлебываясь восторгом дикаря.

А матросы несуетливо, но расторопно что-то подтягивали, крепя паруса, хлопотали вокруг словно костюмеры, иногда перебрасывались фразами с боцманом. Он после установки парусов обошел шхуну, кое-что подтянул, кое-где поправил складочки, осмотрел шнуровочку, узелки. Остался доволен.

И только после этого молча будто доложил: «Вот теперь все как надо, ваше сиятельство! Ваш выход…»

Шхуна рвалась взахлеб, может быть, как породистая скаковая лошадь, истосковавшаяся по ипподрому. Исчезли из виду берега и все признаки индустриального времени. Только небо, волны, паруса… К вечеру над головой багрово рассыпались облака. Справа по борту выплыла тяжелая лилово-синяя туча и замерла, нависнув над морем с раскинутыми руками. Рядом, выпав из-под нее, и касаясь волны, лежало солнце, похожее на смятую ягоду малину.

ДИТЯ

Когда он попал в поле моего зрения, я невольно остановился, словно вдруг оказался в зоне притяжения мощного магнита, и от изумления как-то растерянно рассмеялся...

Мальчик, как поток выяснилось, Максим, показался мне похожий на ребенка, которого когда-то очень давно, еще младенцем, посадили на горшок и забыли... Он сделал все, что ему когда-то хотелось, подождал, подождал, а потом решил: "Ну, не снимают и не надо. Мне и тут хорошо, – и в полном забвении дорос лет этак до пяти.

В равной мере первое впечатление можно было выразить сравнением с одиноким человеком, сидящим на пустынном берегу моря, забав­ляясь вычерпыванием его ложкой.

Заинтригованный, я посторонился от толпы, толкавшейся между ларьками, и подошел чуть ближе. Ребенку было действительно лет пять, максимум шесть. Одет он был в утепленную сине-красную куртку с поясом и застиранные джинсики в обтяжку, заправленные в высокие голенища ботинок. Но половину всей его фигуры составляла шапка ушанке из черной цигейки с кожаным верхом, походе флотская, уши которой были отогнуты вверх. Шапка была, видимо, подарена ему кем-то из взрослых, может быть, со словами:"На, носи, на память. Быстрей вырас­тешь!" – и накрывала его по самые плечи. Получалось, если смотреть сбоку, что шапка сидела на куртке, лишь чуть виднелся кончик носа... Забавлялся Максим около маленькой лужи на асфальте, подернувшейся после ночного заморозка тонким ледком, на одной из торговых площа­дей в центре города...

Площадь кишела людьми, скрежетала, грохотала, будто ее бомбили. В середине строилась новая станция метро и крутилась бочка бетономешалки. Около ограждения стройки торговали с рук кто чем, к тому же среди этой толчеи, взвизгивая на поворотах колесами, пробирались трамваи, И еще ветер взвинчивал иногда холодную пыль и окоченевшую листву. Лужа, над которой завороженно трудился Максим, была в нескольких метрах от толчеи, чуть за углом вагончика, торговавшего горячими пышками, но для него ничего будто не существовало...

Разбивал лед с краю лужи обломком черного пластмассового плечика, похожего на обломок какой-то кости, он черпал им желтую жижу и по выемке внутри плечика перегонял ее обратно в лужу, приговаривая что-то сдавленным полушепотом.

– Так, пустим с этого берега на другой, – донеслось до меня и я прислушался.

Жижа бойко сбежала по его ладони в рукав куртки, Максим радостно, словно вырвавшийся на свободу ручеек, зажурчал:

– Ой, как хорошо идет! Как хорошо! Вот так, еще немножко. Теперь начнем строить по-настоящему! – и снова журчал, под-сказывая что-то бегущему по желобу глинистому ручейку.

Когда жижа стекала не так, как ему хотелось, он сердито шлёпал по луже. Брызги разлетались на куртку, на лоб, на щёки, розовые и круглые, словно яблоки, а он, не обращая на это внимания, снова зачерпывал, снова перегонял жижу по лотку и приговаривал:

– Ох, хорошо! Ой, какие брызгочки летят! Та-ак... Вот еще немного перекачаем в эту половину и... Ой, куда ты побежала не туда? Ага, не так надо было... вот сейчас эти льдиночки перегоним направо, а эту вот сюда. Стой здесь! – приказал он льдинке, отгоняя ее к кромке асфальта. Льдинка упорно ускользала, Максим упорно настаивал на своем, но потом согласился; – Ладно, пока лежи здесь, а когда я построю главное, тогда увидим...

"Что тут главное?" – с усмешкой подумал я, уже чувствуя себя втя­нутым в игру и наблюдая за толкавшимися на поверхности лужи льдинками, – и они тоже, казалось, недоумевали, что же такое из них хотят построить?..

Тут я заметил, что даже явно торопившиеся люди, увидев мальчика, хоть на мгновение, да останавливались, будто вздрагивали: "Господи, что это?" – и смотрели то с умилением, как на играющего котенка или щенка, то озадаченно размышляя, то завидуя чему-то, и, уходя, оглядывались...

Максим играл отрешенно и сосредоточенно, словно ворожил, общаясь с тайнами целой, какой-то лишь ему ведомой, вселенной, к от этого ворожения вокруг него распространялась какая-то явно гипнотизиру­ющая аура... Я наблюдал за ним, как за азартной игрой, не зная ни правил, ни смысла игры, но в то же время чувствовал, вспоминая, и то и другое, невольно заражаясь той же поглощенностью, которой был охвачен игрок... А главное, от фигуры мальчика шло какое-то греющее душу излучение, и к нему тянуло также, как с мороза тянет в избу с теплой печкой... И в этом состоянии память вдруг из влекла, казалось, навсегда забывшийся афоризм, некогда про­звучавший в одной из научных дискуссий и поразивший меня романти­чески эффектным ходом мысли: "Истина – это ребёнок, забавляющийся вечностью...» И, подшагнув поближе, я негромко сказал:

– Ангел мой, тебя же в стирку придется сдавать...

Максим странно взглянул на меня из-под шапки, показав лицо, усыпанное брызгами, словно веснушками, и, не поняв, что это за звук прожужжал над ним, снова затонул в дело.

– Что-то я не вижу голубя у тебя над головой? – сказал я громче, не ожидая, однако, ответа. Но Максим вдруг отозвался:

– А он только что улетел. Скоро, наверное, вернётся, – Максим махнул куда-то рукой и опять исчез: – Ага, понял, как надо! – вдруг возгласил он, как человек, озаренный великой идеей. – Сейчас будем строить дальше. Вот так!..

Я больше не возникал, а ребенок выгреб на берег все льдинки и сказал: – Вот, теперь хорошо. Скоро поедем... Ах, жалко, Гошки нет, а то бы вместе... – Потом взял плечико за другой конец к снова стал отбивать кромку льда, орудуя обломком, как молотком. Лужа стала пошире, вода в ней плескалась, разбрасывая брызги, он торжествовал: "Вот так! Ух! Ещё чуть и откроем!" И, раскинув руки, как крылья, мальчик, ликующе планируя, про­бежался вокруг лужи...

– Максим!? – вдруг послышался сзади меня испуганно-смеющийся голос. К ребенку быстро подбежала пожилая женщина, как оказалось, бабушка.

– Ну, что ты с собой наделал? Ну, что? Ты посмотри на себя?! Вытащив носовой платок, она начала утирать ребенку лицо. Не сопротивляясь, Максим подставил под руку бабушки лицо и пояснил: –Бабушка, ты не бойся, я же дорогу строю, – и махнул куда-то рукой.

– Ой, ей-богу. Ну, ладно, строй, строй, – весело согласилась бабушка, размазала брызги по щекам внука и также бойко ускочила к картонному ящику из-под сигарет "ЛМ", на котором были разложены для продажи пучки зелени: петрушка, укроп и несколько головок чеснока. Кому-то ответила: «Петрушка – тысяча двести… Ну, ладно – берите за тысячу…»

Оставшись один, Максим еще расширил лужу, разгреб отколовшиеся льдинки, погонял по желобку плечика жижу, также сплавляя её то в рукав куртки, то брызгая на лицо, и, наконец, с удовольствием кому-то доложил: "Вот теперь всё как надо!" – И вдруг, выкинув на асфальт несколько льдинок, радостно закричал: – Бабушка! Смотри! Я уже построил! – и, не дожидаясь" ответа, присел около лужи на корточки, опять будто на горшок, и, глубоко задумавшись, сказал про себя: "Вот и всё! Теперь можно взлетать".

И мелкими шажками, и чуть пришлёпывал воду, прошелся по луже, любуясь осыпавшими его одежду капельками воды: "Ах, какие получаются!" И, прошлёпав лужу вдоль и поперёк, Максим снова побежал по кругу, раскинув руки, будто полетел среди прохожих, виляя в парении между высокими столиками у вагончика "пышки", галдя какими-то звуками, и, совершив в этом парении замысловатую фигуру, снова опустился на берегу лужи, сложив крылышки, как голубь, почудившийся мне над его головой...

КРОШКА ХЛЕБА С ГОРЧИНКОЙ

Как обычно, мать предупреждала заранее:

– Не хулигань на этой неделе шибко-то. В воскресенье ко причесью пойдем! – так она произносила слово "причастие" и говорила при этом тихо, но значительно. И хотя меня это не очень-то радовало, я охотно соглашался, боясь ослушаться матери, и тут же забывал – о, ещё долго!..

Но почему-то то и дело вспоминал, чувствуя в себе уже особое состояние, будто после слов матери во мне кто-то поселялся, напо­миная о приближающемся дне: и неуютным представлением о том, что предстоящее воскресенье придется вставать в потемках, невыспавшимся, и одновременно и любопытно-тревожным предчувствием чего-то таинственного, и ещё едва различимым ощущением радости, которой я тогда не осознавал,..

И мать становилась тоже какой-то иной и чтобы ни делала, кажется, всё время думала о предстоящем дне: чаще вздыхала, как мне казалось, неизвестно отчего, ярилась не так громко, когда мы с братом не слу­шались её, как-то особо вела себя с отцом и даже сторонилась его и он что-то недовольно ворчал, а она робко возражала, или просто молчала и по вечерам дольше обычного читала тетрадку с молитвами, переписанными кем-то от руки, и единственную в доме книжку неболь­шого формата» потрепанную, с желтыми листками, которую она хранила за иконой в углу...

– Это Евангеле! У-у, это самая главная книга-то и есть, – говорила она назидательным голосом, подсаживаясь поближе к керосиновой лампе, чуть вывертывала фитиль, крестилась, что-то шептала и начи­нала читать вслух, едва складывая в слова буквы и слоги, пока мы не засыпали на печке или на полу, убаюканные её полушептанием. Читала она с трудом, часто спотыкалась, словно под­нималась в гору с тяжелой ношей сена, как мне виделось... Слова наполовину были незнакомые и непонятные, но смысл их проникал в меня, словно воздух в легкие, и сливался с тем же пред­чувствием чего-то таинственного, ожидающего меня впереди...

За день-два до воскресенья, в нашей барачной комнатушке то и дело появлялись бабы, приносившие какие-то бумажки, прикладывали к ним рублики, трешки, шушукались, а я неза­метно вертелся рядом и слышал, как они разъясняли матери: "Этo вот, Михайловна, за упокой, а это вот за здравие да на просвирку... Мне бы и самой сходить тоже охота, да корова чё-то нюркает, боюсь оставить. Да и мужика боюсь – партеец, привлекут его..." И ойкали, и охали: ой, грехов-то не оберешься, помилуй, Бог да Христос..."

Мать разбирала записки, приговаривала: "Не перепугать бы, где здравие, где упокой. Читаю-то не шибко", – увязывала всё в белый платочек и клала на полочку к иконам...

И вот уж завтра...

Вечером мать почти ничего не ела, нас кормила пораньше, отец за столом выяснял с ней, чем кормить корову, чем поросенка и ещё что-то по хозяйству, едва сдерживая недовольство лишними заботами – к так в кузнице тяжело, а мать уж ни звуком не перечила ему, а только всё подробно разъясняла, знал истинную причину раздражительности его, и когда мы укладывались спать, прежде чем сесть за тетрадку и Евангелие, открывала большой, с плоской крышкой сундук, сделанный отцом, на котором мне лет до пяти стелили постель...

Я сразу улавливал запахи стиранного белья, которое она переби­рала, подглядывал, как она выкладывала чистую рубашку для меня, свою кофту, юбку, разглаживала их руками, осматривала мои будничные штаны, озадаченно косилась на меня: "Это где же он их так упестовал? Недели не прошло как бучила! Ай, да Егор!" – и доставала хоть и заплатанные, но чистые... Я притворялся спящим и с весёлым чувством вспоминал почему-то, как мать во время службы то и дело тыкала меня в затылок, требуя наклонить голову. Сна ставила меня перед собой, и я слышал, как она болезненно шептала сзади:

– Да наклонись же ты! Не ворон ловить пришёл. Нe вертись. Ведь дух Святой сходит. Ой, Господи, помилуй. – И, пригибая мою голову, стеснительно оглядывалась: – Простите, бабы...

Воспоминание это повторялось в моем воображении по несколько раз, и с ним я засыпал, до подробностей зная, как начнется завтрашний день... Мне ещё будет хотеться спать, когда послышится тихий голос матери: "Вставай, дитя," потом он ещё раз повторится настойчивее, потом ещё, всё также тихо, а когда я открою глаза, перестав притво­ряться спящим, в комнатке будет тускло от желтенького света керо­синки, мать скажет, чтобы я оболок другие штаны и рубаху, чтобы ничего не брал в рот, только умылся и одевался...

И полусонный я сделаю все это, и на минутку проснется младший брат, слегка задиристо скажет: "Вот, тебя повели, а мне не надо. Мне мама домой принесёт", – и сладко свернется под одеялом. Потом мать перемолвится с отцом, и мы выйдем на улицу ещё в потёмочках, и пой­дем на угор, к конторе с мезонином, к ней же подтянутся от своих бараков еще несколько женских фигур, и мы все, как ручейки в реку, потянемся к единственной дороге-тележнице, уходящей в лес, и часа через два уже проснувшиеся, остановимся около оградки, мама перекрестится, оглядится, поздоровается со знакомыми бабами из других деревень... Они негромко поговорят друг с другом и пошепчутся, пока двери храма закрыты: ещё сумерки, и всё похоже на силуэты и тени, как во сне...

А потом бесшумно откроется дверь, будто сама, в ней покажется бородаты, – старик, (как теперь я догадываюсь – и сторож, и псаломщик, и алтарник, да и дьякон одновременно), поклонится всем на улице и удалится вглубь чудом уцелевшего маленького храма, где еще потёмки, только потом станет видно, что в потемках мерцают огонечки в чашечках, высвечивая какие-то особые лица, и тянет туда, и боязно... Потом вокруг мерцающих чашечек запотрескивают свечки, мать тоже сунет мне свечку и шепнет: – Перекстись да иди поставь Матери Божьей... Да не туда. Вон, направо, – подтолкнёт меня не в затылок, а в плечо...

В храме уже светлее, хотя все также таинственно, вот-вот нач­нется что-то, но не начинается, и всё замерло в ожидании.., пока кто-то не скажет: «Благослови, владыко», и кто-то слабым голосом отзовется: "Благословен Бог наш..." И всё в храме будто встрепенется и зашевелится, и медленно польется. И так часа два, и я буду стоять, переминаясь с ноги на ногу, норовя как-нибудь незаметно присесть, и слышать иногда шепот матери: «Не вертись! Уже скоро», пока не схлебну с ложечки сладкую и с горчинкой крошку. После мать завернёт в платочек просфоры, мы, наверное, зайдем к знакомой старухе Милодоре, немножко чего-нибудь перекусим, я знаю, что домой будет идти легко, даже захочется побежать, и почему-то беспричинно радостно.

____________________________________________________

 

Николай Тропников – прозаик, автор книг «Ночные деревья», «Белое, раннее» и других, член Союза писателей России.

 

Сайт редактора



 

Наши друзья















 

 

Designed by Business wordpress themes and Joomla templates.