№10 2009


Содержание


Александр Фролов. Час совы. Стихи.
Сергей Паничев. Предварительные встречи. Апокриф.
Роман Всеволодов. Немецкая девушка. Повесть.
Елена Елагина. Между совой и жаворонком. Стихи.
Владимир Хохлев. В сердце Родины. Рассказы.
Молодые голоса:
Максим Грановский. Квартал № 2. Стихи.
Елена Шаляпина. И утро раннее уже горчит слегка... Стихи.
о. Павел Хондзинский. Архиерей. Исследование.
Александр Беззубцев-Кондаков. Смерть Пигмалиона. Статья.
Евгений Антипов. Дух времени. Памфлет.
Немецкие гости:
Вильгельм Раабе. Рука. Стихи.(перевод Виктора Червинского)
Герман Гессе. Ноктюрн. Стихи.(перевод Юрия Григорьева)
Бёррис фон Мюнхгаузен. Сага о кожаных штанах. Стихи.
Фриц Кнёллер. Восточная река. Стихи.(перевод Евгения Лукина)
Сибирские гости:
Владимир Берязев. Мля перемельная. Стихи.
Голос минувшего:
Илья Штемлер. Лошади Клодта. Воспоминания.
Русский мир:
Петр Ильинский (США). Ловушка для грешника. Исповедь.
Семен Каминский (США). Заноза. Рассказ.
Александр Юнда. Уроки французского. Очерк.

SnowFalling

Сергей ПАНИЧЕВ

ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ ВСТРЕЧИ

Апокриф

Вокзал – место, отведенное для пребывания перемещенных лиц. Оказавшись там, человек теряет свое имя, получая взамен казенный номер вагона и лавки, а также время предстоящего отправления. Затем служащие в форменных мундирах помещают его в жестяной или деревянный ящик на колесах и с бóльшим или мéньшим комфортом отправляют, как почтовую посылку, к месту назначения.

В Европе с появлением железных дорог почти исчезли из жизни поездки и путешествия. Теперь при помощи огня и кипящего котла одним движением руки, лежащей на длинном рычаге, людей перемещают из пункта А в пункты Б, В, Г, Д и так далее, согласно купленным билетам.

Такова практическая магия нового индустриального железного века, а посреди многочисленных городов вознеслись для желающих к ней прибегнуть просторные капища, окутанные жертвенным каменноугольным дымом и паром для услаждения духа прогресса.

Таким сооружением в моднейшем югендстиле был и Венский вокзал в начале 1913 года.

Отдав при встрече наступившего года должную легкомысленную дань еврейской живости и славянской бесшабашности, в столице двухголовой империи вновь воцарился чопорный немецкий ordnung. Прибывший поезд из Кракова встретили выстроившиеся вдоль всего перрона носильщики в белых фартуках под присмотром нижних чинов полиции.

Из пахнувшего свежей казённой краской вагона третьего класса в числе последних вышел черноусый человек среднего роста с худым рябым лицом и, отказавшись от услуг подошедшего носильщика, двинулся к выходу с перрона. Пройдя через решетку, отделявшую прибывающих от встречающих без перронных билетов, он завертел головой и, увидав в толпе знакомое лицо, обрадовано двинулся ему навстречу.

― Здравствуй, Коба! – сказал тот. – Хорошо ли добрался?

Приезжий молча кивнул в ответ и крепко пожал руку.

Они направились к выходу в город.

Но у соседнего перрона их остановил привычным жестом полицейский, один из выстроившихся поперек пути в цепь: ноги в крепких ботинках широко расставлены в стороны, рука в серой перчатке протянута ладонью навстречу, оловянные глаза на выкате – стой, дальше ходу нет! Все полицейские на свете одинаковы – уличные машины порядка, различающиеся только натянутой на них формой – и жесты их понятны всем обитателям городов.

К перрону, тяжко пыхтя и отдуваясь паром, смешанным с паровозным дымом и гарью, медленно подходил специальный экспресс из Берна. Там его уже поджидала группа сивоусых и гладко бритых лощеных джентльменов дипломатического вида, пара солидных фотографов с моментальными аппаратами Кодака на треногах и одинокий вертлявый корреспондент.

Первым из лакированного салона выскочил неприметный человек в мягкой шляпе с быстрым взглядом, внимательно оглядел всех на перроне и замер у подножки. Встречающие разом придвинулись, выстроившись полукругом, и замерли в ожидании. Выдержав нужную для должного эффекта паузу, через пару минут в темном проеме двери, словно в бронзовой раме собственного парадного портрета, показался массивный человек среднего роста с надвинутым на крупный лоб сверкающим цилиндром и сразу оказался в центре внимания, освещенный с разных сторон двумя магниевыми вспышками. Он выбросил вверх левую руку с цилиндром в приветственном жесте, прорычал сквозь британскую бульдожью челюсть несколько слов, долженствующих изобразить радость от встречи, дождался новых магниевых вспышек, затем, не спеша, спустился и, нахлобучив цилиндр обратно на круглую голову, быстро направился в окружении дипломатической свиты к зданию вокзала. На ходу он пожимал протянутые руки и бросил несколько слов бежавшему рядом с ним вприпрыжку корреспонденту. Полицейские из оцепления последовали за ними.

Корреспондент остановился около Кобы и его спутника, вытянул из портсигара короткую толстую сигарету и торопливо прикурил.

Спутник Кобы спросил его что-то по-немецки, журналист быстро ответил и, отбросив в сторону недокуренную сигарету, поспешил вслед удалившимся.

― Свеженький первый лорд английского Адмиралтейства. – насмешливо сказал спутник Кобе. – Некто Винстон Черчилль. Каков хлыщ! Зато потомок пирата Дрейка и герцога Мальборо в одном лице…

Коба промолчал. Хлыщ. Нет, он не хлыщ! Короля, как известно, делает окружение, но ведь окружение себе подбирает сам король. Тайна всякой власти пряталась где-то здесь – делать то, чего от тебя ждут, но делать это неожиданно, по-своему, всякий раз на иной лад; нужно и идти навстречу обстоятельствам, и организовывать их, изменять эти обстоятельства под себя; нужно быть и монархом на троне, и, вместе с тем, сухим делягой в конторе, точно знающему цену каждому слову, шагу, жесту и взгляду.

Высокородных потомков Коба глубоко презирал, но умение этого англичанина оказываться в центре и приковывать внимание к своей персоне он оценил и даже несколько позавидовал. Сам он уверенно себя чувствовал только в тени или находясь за чьим-то выдвинутым вперед плечом. Он предпочитал быть не первым, но вторым, а потому всегда рядом с центром силы, с местом принятия важных решений, а значит, и рядом с ядром событий. Это было надежно, это было правильно, но такая отведенная им самим себе роль его угнетала, а потому он почувствовал невольное уважение к неведомому Черчиллю, исполненному большой внутренней силы, уверенному от ощущения избытка ее в себе. Доводится же кому-то уродиться настоящим вожаком человеческого стада!

Поймав себя на этой мысли, Коба тотчас же обозлился. У него есть дела поважнее! К черту вельможного англосакса! К черту всю эту мелкотравчатую австрийскую немчуру! Пусть у них овцы бегают восторженно за бараном-вожаком, а у нас в отечестве каждый имеет на плечах свою собственную баранью голову!

Коба резко повернулся к своему спутнику.

― Так мы идем или нет?! – резко спросил он.

Как всегда, от эмоций у него усиливался акцент.

― Идем, конечно! – удивленно отозвался его спутник.

И они побрели пешком через город сквозь зимнюю венскую слякоть, где не отличить было снег от дождя, тьмы от света, тверди от хляби.

Его спутник был известен императорско-королевской полиции, но не привлек особого внимания. В регистрационной карточке столичного полицай-президиума значилось:

«XII район, Майдлинг. Шенбруннерштрассе, 20.

Этаж II, квартира 7.

Александр Трояновский.

Журналист.

Родился в Туле в России.

Проживал в Варшаве, в России.

Род. 20 декабря 1881. Православный, женат.

Жена Елена, 27 лет.

Дочь Галина, 6 лет.

Приехал в Вену 19 октября 1912 г.».

Эмигранты за границей часто пользовались гостеприимством друг друга. Во-первых, так выходило дешевле (а лишних денег почти ни у кого из них не бывало). Во-вторых, легче было укрыться от зоркого полицейского ока. Да и вообще – коммуна они или нет?! Равенство, братство и так далее…

Впрочем, сейчас венской полиции было не до какого-то одинокого субъекта из Кракова. Только что завершился всемирный сионистский съезд, на очереди был международный конгресс социалистов. В австрийской столице толклись толпы беспокойных приезжих, тут было нетрудно затеряться.

Тем более, что он прибыл в Вену не для участия в съездах и конгрессах – на нем висело персональное поручение Ленина, обширный теоретический доклад «Марксизм и национальный вопрос» для предстоящей осенью партийной конференции под Краковом. В немецком он был не силен – мог кое-как объясниться на улице, но для упорного корпения над газетами и толстыми учеными томами этого было мало. Вот Трояновский складно тараторит по-здешнему (его жена Елена Розмирович – профессиональный переводчик), помощь обещал и знающий языки башковитый Николай Бухарин. Кажется, и Троцкий сюда собирался приехать.

Во всяком деле главное – правильно организовать работу. Пока семья Трояновского, а с ними и привлеченная русская студентка, учившаяся в Вене, усердно переводили с немецкого, Коба гулял с их дочкой в соседнем дворцовом парке Шенбрунн.

Непогода кончилась. В феврале в Вене запахло близкой весной. Появилась первая живая трава на ухоженных газонах, купы живописно расположенных деревьев покрылись набухшими почками – вот-вот их окутает зеленая дымка. Воздух стал ласков, ароматен и нежен на вкус, точь-в-точь как знаменитый венский кофе со сливками.

В парке они часто встречали того сановитого англичанина верхом на лошади. Ездил он быстро, искусно управляя лошадью левой рукой. Правая рука, очевидно, была когда-то повреждена и нередко бывала крепко привязана ремнем к телу.

Однажды на их глазах он чуть не сшиб одного забавного оборванца со щетиной черных усов под носом. Тот брел то по середине широкой дорожки, то сворачивал к краю, погруженный в свои мысли, что-то невнятно бормоча себе в усы. В последний момент лошадь успела свернуть, подчинившись уверенной руке наездника, и только слегка задела оборванца крупом, от толчка тот шлепнулся лицом в песок. Вскочив, он разразился раскатистым вагнеровским ругательством вслед умчавшемуся наезднику, проклиная его всеми богами Валгаллы, и, не отряхнувшись, побрел дальше.

Глядя ему вслед, маленькая Галина задумчиво спросила:

― Дядя, а почему тебя Кобой зовут?

Он задумался. Выбранная семь лет назад во времена организованных им вместе с Камо лихих налетов на поезда и банковские сейфы для пополнения партийной кассы, эта звонкая кличка нравилась ему, он даже гордился ею, и уж, конечно, подходила она к нему куда лучше, чем документы на чужую фамилию Чижиков, с которым он сюда приехал. Впрочем, от этих документов придется избавиться, как советовал ему в недавнем письме Ленин: тот Чижиков оказался жив и пользоваться его бумагами стало опасно. Со вздохом он подумал, что нужно снова менять имя. Хорошо бы подобрать на будущее что-то твердое, несгибаемое, закаленное, как булат…

От мыслей о грядущем его отвлекла Галя, настойчиво теребя за руку. Она ждала ответа на заданный вопрос. Все-таки трудно общаться с детьми!

― Это, Галя, имя благородного разбойника из романа нашего писателя Казбеги. – терпеливо стал объяснять он.

― Он грабил богатых?

― Конечно.

― И все раздавал бедным? – продолжала допытываться Галя.

― Не совсем так. Бедным, конечно, что-то доставалось, но в основном сокровища он складывал в глубокую пещеру для будущей всеобщей борьбы. Он хотел, чтобы больше не было богатых.

― Совсем-совсем никаких?

― Никаких.

Галя задумалась.

― А откуда бы он потом стал добывать еще сокровищ для клада, если больше не будет богатых? – спросила Галя.

― Ну, Галина, ты не совсем понимаешь… – раздраженно начал Коба, но Галя его перебила, строго сказав:

― Лучше бы он все раздавал бедным! – и подумав, добавила:

― Затем бы взял назад, как будто понарошку, чтобы сокровищница не пустовала. А потом бы снова все раздал!

Так решив в один миг глобальный социальный вопрос, она весело запрыгала на одной ножке.

Вот для таких и делай революцию!

Совместные прогулки скоро закончились – необходимые материалы были переведены. Кстати, и погожие деньки сменились затяжным ненастьем.

Коба засел за тяжелую головную работу. Сильно помогали ленинские наметки, присланные из Поронино, дельные вещи подсказывал Троцкий, вовремя объявившийся в Вене. Он прислал многостраничные записки неудобочитаемым почерком с забегавшим от случая к случаю Бухариным. От принесённых бумаг по комнате распространялся то тонкий кофейный аромат, то пахло сытным чешским пивом или венгерской палинкой с тонким фруктовым послевкусием – очевидно, составлялись записки на столиках многочисленных венских кофеен и погребков с причудливыми названиям: «Задиристый петух», «Голова Германа» и иные, еще более странные. Аппетитные запахи отвлекали от внимательного вчитывания. Бухарин, посмеиваясь, наблюдал, как Коба тщетно пытался разобраться в блестящих, но сумбурных набросках Троцкого, потом выхватывал из рук карандаш и быстро отчеркивал нужные места.

И все же усердие и труд брали свое. Когда забрезжил конец работы, веселый Бухарин вытащил изнемогавшего от работы Кобу развлечься – сходить на заседание открывшегося накануне конгресса социалистов. Сегодня ожидались два блестящих оратора: от Франции – знаменитый теоретик Жорж Сорель, от Италии – восходящая звезда, журналист социалистического толка Бенито Муссолини.

Заседание должно было проходить на другом конце города, в Westbahnhof, где в недорогой гостинице был арендован танцевальный зал. Пришлось потратить несколько крон, чтобы добраться туда. Район выглядел мрачным и заброшенным, куда хуже, чем Favoritten, где они обитали. От него веяло безнадежностью, а местами и откровенным дном.

Гостиница с облупившимся серым фасадом выглядела не лучше соседних трущоб, но внутри оказалась приличнее, чем можно было ожидать, а зал смотрелся ухоженным и подновлённым. Они устроились на балконе, где еще были свободные места.

Муссолини уже заканчивал свое выступление. Он быстро говорил что-то по-итальянски, удивляя своей жестикуляцией и пафосом. В зале мало кто владел этим языком, но по рукам ходил газетный листок с немецким переводом его последней статьи, которая, как говорили, лежала в основе его выступления. До них, впрочем, листок так и не добрался.

На Кобу выступление Муссолини не произвело большого впечатления, он ему показался похожим на знаменитого футуриста Маринетти, которого ему в прошлом году довелось видеть в Калашниковской бирже в Петербурге, где под прикрытием собраний футуристов, проходили тайные совещания большевиков. Заезжая итальянская знаменитость разочаровала, манера говорить показалась выученной и деланной, а внутренняя энергия оказалась на поверку природным темпераментом.

Объявили короткий перерыв. Спускаясь вниз, Коба приметил у дверей невысокого плохо выбритого человека в форменной гостиничной куртке поверх своей поношенной одежды, явно из обслуги, который с жадностью всматривался вглубь зала на оратора, принимавшего поздравления. Человек показался знакомым, точнее, где-то мельком виденным.

Перекурив и перехватив что-то в грязном гостиничном буфете, они вернулись назад. Дородный толстый мужчина, то ли владелец, то ли кто-то из старших гостиничных начальников, с грубыми окриками гнал тычками в спину виденного ранее у дверей человечка назад, за стойку ночного портье, многократно выговаривая его имя Адольф Шикльгрубер словно некое смачное и очень грубое ругательство.

Следующим выступал Сорель. Он говорил без пафоса и ораторских приемов, не торопясь, иногда с запинками произнося немецкие слова, которые у него звучали неожиданно мягко. Бухарин наскоро переводил их Кобе.

А говорил Сорель непривычные вещи. По его словам всякий порыв вперед порождает и действие в другую сторону, революция – это одновременное движение с двумя противоположными знаками, с двумя разными целями, и даже сохранение уже существующего – тоже дело революции.

Настоящая революция ничего общего не имеет с делом прогресса. Прогресс идея буржуазная, либеральная, постепенная, как движение разгоняющегося паровоза, а не взрыв, не полет, не восторг. Прогресс – это эволюция, это план, это трезвый расчет.

Движение сквозь время и материю к планируемому будущему порождает волну из прошлого, последняя сильнее первой, поскольку первое только мнится, а вторая уже укоренена во времени и в реальности. Поэтому настоящую революцию совершают не из либеральных, а из консервативных убеждений, потому что только у консерватора есть силы действовать решительно, ведь только у него есть твердая почва под ногами.

Кроме того, ни одна революция не расширяла индивидуальной свободы, все они только усиливали государственную власть и никогда ее не ослабляли.

Тут оратор заговорил живее, сделав неожиданный поворот, цитируя Леви-Стросса: «Ничто так не напоминает настоящий миф, как политическая идеология. Пожалуй, в наши дни последняя просто заменила первую. Сущность мифа не стиль, не форма, а рассказанная в нем история. Миф – это язык, сумевший воспарить столь высоко, на ту немыслимую высоту, на которую смыслу только удается отдалиться от своей приземленной языковой основы».

Миф неопровергаем, это неприступная крепость, почти невозможно одолеть миф изнутри, само стремление избавиться от него привязывает к нему крепче. В конечном счете миф означает не что иное, как сопротивление ему.

Потому социальный миф – это несокрушимое мобилизующее начало, за утверждением которого в жизни следует революционный рывок, всеобщее восстание, торжество насилия над обветшалой рутиной. По настоящему внедрить миф в массы можно лишь с помощью могучего переживания, потрясения, грандиозного события, затрагивающего всех и никого не оставляющего равнодушным – такого, как взятие Бастилии – в конечном счете, всегда с помощью насилия. Настоящий социальный миф и будущее насилие неразделимы.

Насилие пролетариата не только обеспечит грядущую революцию, но и представляет, кажется, единственное средство, которым европейские народы, опустевшие от гуманизма, располагают, чтобы ощутить в себе прежнюю энергию. Насилие – средство духовного обновления и преображения, оно не вмешивается в фактическую экономическую и социальную жизнь, поскольку не в состоянии создать новый экономический порядок (это дело прогресса), оно лишь меняет души людей. Революция – это действие ради действия, могучая сила, ренессансная мощь, титаническая жизнь, жизнь сама по себе и ничто иное. Неживой винтик, “Homo oikonomikos”, в ней уступит место живому “человеку страстному”.

Только под влиянием могучего мифа массы способны создавать историю. Так поступали древние греки, искавшие величия и божественной славы, так поступали первохристиане в ожидании Страшного суда, так пьянила и воодушевляла людей «Марсельеза» в дни Французской революции, таким был энтузиазм эпохи наполеоновских войн. Сила мифа – критерий того, имеет ли народ историческую миссию и пробил ли час его величия, или он уже мертв и должен быть сменен другим народом.

Тут оратор на минуту замолчал, затем, мысленно уносясь куда-то за пределы этого зала, стал говорить о грядущей революции на окраине Европы, в России, наступление которой он ожидал не более чем через десять лет. Это событие в ней неизбежно и произойдет едва ли не мгновенно, поскольку правящая ею аристократия никогда не имела в России корней и с грядущим вождем над страной воцарится истинный московит. Русская революция станет зарей новой эпохи и будущий лидер ее, как Петр Великий, пришпорит историю; оживит былой российский империализм; вновь обоснует идею отечества.

На этих словах Сорель неожиданно прервался, вздрогнул, словно с удивлением возвратился из дальних странствий в этот душный зал, с минуту молча глядел в темную глубь зала, заполненного людьми, затем повернулся и быстро сошел с возвышения.

Публика, точно очнувшись от гипноза, зашевелилась, по залу прокатились редкие, словно смущенные аплодисменты, то тут, то там слышалось покашливание, смешки, начались негромкие разговоры, многие задвигались и медленно потянулись к выходу. Прочее содержание заседания мало кого интересовало.

С трудом протиснувшись через затор из людей в темной и серой помятой одежде, Коба с Бухариным оказались в холле. Толпа лентой вытекала из дверей и казалась бесконечной, грозя затопить просторное помещение, которое от большого наплыва людей казалось теснее, чем прежде. Давешний портье за стойкой, словно загнанный напором толпы в дальний угол, враждебно и угрюмо смотрел на медленно текущий перед ним многоязыкий человечий Вавилон.

Возбужденный Бухарин язвительно высказался по поводу услышанного.

― В наши дни все хочет быть всем. Музыка пытается заменить собой философию и веру. Также физика претендует стать метафизикой (достаточно почитать Маха), философия жаждет стать физикой, поэзия – живописью, звуком, мелодией, как у Северянина, а политика, судя по сегодняшнему – всем вместе взятым, да еще в придачу и новейшей мировой религией с пророками и новомучениками.

Коба, недослушав его излияния, проскользнул между спешащей к выходу густой людской толпой и направился к стойке портье. Бухарин, не заметив его отсутствия (ибо в основном говорил для себя) и продолжая громко блистать остроумием, вместе с прочими вышел на улицу.

Кобу заинтересовал давешний человечек, жадно слушавший одержимые речи у дверей, ведущих в иную, чем у него жизнь. В отличии от англичанина, в чьей фамилии, помнится, поминали черта, преисполненного внутренним содержанием силы, значимости, успеха, этот показался ему еще порожним сосудом, готовым принять в себя любое содержание, которое он будет бережно хранить, лелеять, преумножать и пустит в дело как раз в нужный момент.

Мысль о сотворении в середине этой насквозь прогнившей Европы ходячей идеологической бомбы неслыханной до сих пор силы привлекла Кобу до какой-то внутренней дрожи, до утробной сладости – сказалась, видимо, закваска профессионального налетчика-бомбиста.

Над обшарпанной стойкой встретились и скрестились два взгляда – один тяжелый, гнетущий, магический, другой нервический, угрюмый и уклончивый взгляд человека, утратившего свою прежнюю веру и не знающего, что он сможет обрести взамен.

Но тут Кобу постигло разочарование, на столике он заметил раскрытый номер журнала «Ostara», украшенный буддийской символикой заката – правосторонней свастикой противосолонь, символом ночного, подземного, мертвого солнца. Это был дрянной мистический журнальчик, где бульварным стилем путано излагались разные восточные тайны, не стоившие изучения, проклинали евреев и велеречиво рассуждали о великой миссии ариогерманцев. Сосуд был – увы! – не пуст, в него уже вливалось потоком иное содержимое, да к тому же малый показался неустойчивым, истерическим, слабым – наверняка, из богемы.

«Сопьется или кончит самоубийством!» – решил Коба и на дурном немецком спросил у портье, который час. Тот, вместо ответа, резко повернул к нему циферблат дешевого будильника, стоявшего на столе.

Время быстро бежало к полуночи и надо было поторопиться, чтобы еще успеть на трамвай.

Наконец, работа была завершена и Кобе можно было бы уже уезжать из Вены, которая за несколько недель ему порядком надоела, тем более, что сроки начинали его поджимать, если бы не одно обстоятельство.

Это обстоятельстве он держал в строгом секрете и не признался бы в нем никому, а между тем оно было решающим в выборе местом для подготовки доклада именно Вену.

Сюда должен был приехать его старый знакомый по Кавказу и Тифлису, знакомец ещё с семинарских времён – Георгий Иванович Гурджиев.

Еще тогда, когда после ухода из семинарии, он работал в Тифлисской обсерватории вычислителем и рассчитывал гороскопы для Георгия, которыми тот то ли зарабатывал себе на жизнь, то ли использовал их для сочинения своих сложных теорий, между ними сложились непростые, но очень тесные отношения, которые Коба не понимал, да и не очень хотел в них разбираться.

Они учились вмести и порознь очень странным вещам, затем обучали друг друга. Так выходило, что тот давал ему больше, ничего не требуя взамен. Очевидно, как догадывался Коба, он имел на него определённые виды, потому что Гурджиев ничего не делал просто так. Что ж, это Кобу вполне устраивало – важен был результат.

В последние годы Гурджиев стал довольно известен в Европе как «восточный маг» (вызвав большой интерес в ариософских и оккультных кругах, которые тот глубоко презирал). Теперь его ожидали в Вене непременно до католического великого поста, но почему-то он задерживался. И Кобе приходилось оттягивать свой отъезд, он должен был непременно побывать у него на некоем занятии, которое он (и только он) имел у него бесплатно.

Наконец, когда тянуть с отъездом было больше нельзя, и на руках уже был железнодорожный билет, он получил долгожданное известие.

Георгий, как обычно, не считая нужным тратиться на жилье, остановился у одного из своих последователей. На сей раз это была богатая квартира с отдельным входом. Когда Коба пришёл по адресу, он увидел у дверей уже знакомого ему гостиничного портье по фамилии, кажется, Пшикль или что-то похожее, столь же ничтожное. Тот упрашивал стоявшего у входа рослого человека пропустить его внутрь и махал несколькими сложенными грязными денежными бумажками. Бедняга, ему казалось, что это целое состояние, но чтобы попасть на сеанс к Гурджиеву, требовалось много больше деньги. Коба, показав полученное письмо, гордо прошел мимо него к закрытым дверям, почувствовав спиной завистливый и злобный взгляд.

В обширной зашторенной комнате было немного мебели: стол и несколько стульев. Георгий с кошачьей грацией, поджав под себя одну ногу, полулежал на оттоманке, покрытой турецким ковром, и в своем цивильном костюме, как всегда, имел вид наскоро и неумело переодетого человека. Так и хотелось нарядить его в белый арабский бурнус, в вышитый золотом индийский тюрбан или во что-то столь же экзотическое, во что любят рядиться цирковые факиры. Рядом с ним сидел рослый говорливый военный немец в мундире полковника.

И снова, как и при всякой их встрече, Коба почувствовал, что Гурджиев словно положил его на ладонь, задумчиво взвесил и потом мягко поставил на место. После этого Георгий приветливо кивнул ему крупной головой с пышными черными усами и продолжал молча выслушивать соседа. Как показалось Кобе, пристроившегося в дальнем углу, те двое давно и хорошо знали друг друга по нескольким встречам на Востоке.

Немец оказался полковником дипломатической службы Карлом Хаусхофером, которого в Вене задержали какие-то секретные дела. На днях он был назначен военным атташе в Японию, куда собирался вскоре отбыть и где ожидал увидеть и Георгия. Сейчас он пояснял основы созданной им новой науки – геополитики, подробно излагая строение мира согласно своей теории, где материки обозначались стройными геометрическими фигурами, из взаимного расположения которых он нашел, что залог мирового господства, Хитерланд, расположен в России. Определил он и центр мира, лежащий где-то в Туруханском крае и подробно объяснял, как при помощи циркуля и линейки, а также таблицы географических координат, можно овладеть всем миром.

Гурджиев согласно кивал головой, словно слышал уже давно ему известные и уже несколько прискучившие истины. Внезапно он остановил Хаусхофера и, глядя на него пронзительным взглядом, сказал:

― Ваше построение очень остроумно, но не лучше всякой иной умной теории. Беда в том, что человечество на Земле ничего не может изменить.

― Но как же прогресс, эволюция?

― Никакого прогресса или эволюции нет. Все только случается.

― Ко многим это, согласен, целиком относится. Но разве люди, хотя бы лучшие из них, не могут что-то сделать?

― Ничего сделать нельзя! Надо понять…

Гурджиев выдержал долгую паузу и продолжил:

― Все думают, что могут что-то сделать, но никто ничего сделать не может. Всё со всеми только случается. Человек – все его поступки, слова, мысли и привычки – результат внешних впечатлений, стороннего воздействия. Все, что он думает, чувствует, совершает – все это случается. Из самого себя он ничего произвести не может. Все люди (и не только в городах, а все на свете) – машины, а машина подчинена тому, для чего она сделана. Вот вы полагаете, как и всякий, будто что-то можно сделать лучше. Но только дойдет до дела, получается почти то же самое (всей-то разницы – на пылинку). И всегда так выходит, потому что все происходящее не свершилось бы иным образом. Мироздание настолько плотно сплетено, что невозможно найти свободного промежутка, даже мельчайшего зазора. Говоря по-вашему, природа не терпит пустоты. Иначе она перестала бы существовать. Если бы мы знали эти связи досконально, то движением мизинца мы могли бы создавать или уничтожать целые миры. Где-то на ином краю вселенной встречаются две кометы, для них эта встреча длится пару минут, потом они разлетятся навсегда, а здесь разразится революция или война, идущая десятилетия. Все пешки в игре, которую ведут не они, и у каждого в ней своя роль. Никто ничего изменить не может – таковы непреложные законы мира.

― Разве нельзя от них освободиться? – продолжал допытываться дотошный немец.

― Человек может. Машина нет. Но от посторонних влияний совсем быть свободным нельзя. Можно только выбрать те действия, которым хочешь подчиниться сам. Однако существуют сроки, в которые можно совершить попытку, а, начав, нужно идти до конца. Назад дороги не будет.

Георгий прикрыл глаза, оставив между век две узенькие белые щелочки. Коба видел, что тот ведет с немцем какую-то игру, стараясь подбросить ему что-то, и наблюдал за его реакцией.

― Человек может измениться, но все человечество нет, – продолжал Гурджиев. – Не существует ни прогресса, ни эволюции, а только прихотливое видоизменение. Человечество действует на Земле для нужд самой Земли. И во всякий момент оно находится в таком состоянии, которое соответствует ее потребностям. Только в Европе могла родиться мысль, что эволюция не связана с природой, что прогресс есть постепенная победа над природой. Нет, всей жизнью, смертью, изменениями и трудом человечество служит природе, точнее природа использует человечество для своих нужд. Отдельный человек или малая группа людей могут эволюционировать, большие массы нет, природа этому сразу же положит предел, поверьте, у нее достаточно для этого неодолимых сил. Человек должен понять, что эволюция нужна только ему, что она идет против природы, она противоестественна. Никто в мире в ней не заинтересован, наоборот, все будет ему противиться. Человек должен перехитрить могучие силы, стоящие на охране мировых законов. Это результат тяжелой сознательной борьбы. Один человек это сделать может, все человечество – нет. Эволюция человека – это эволюция сознания, эволюция воли, способности творить, а не результат случайности. И главным препятствием здесь является сам человек. У него нет постоянного и неизменного «Я» – он всегда другая личность. Человек – это множественность. Имя ему – легион. Каждый живет в своем последнем «Я», и тотчас же сменяется другим «Я» под влиянием случайного впечатления. Эти множества по очереди захватывают власть, и всякий из них – калиф на час, каждая личность – царство, где царит произвол, случайность. Истинная сущность всякого человека спит, все спят, все под гипнозом. Пробудиться от этого глубокого сна один человек не сможет, это можно сделать только совместной работой нескольких людей, только сверхусилием каждого.

Гурджиев стремительно распахнул веки, глаза его стали круглыми, почти как у совы. Пока он говорил, в комнату постепенно тихо вошли еще несколько человек и молча его слушали. Георгий медленно обвел комнату взором, надолго останавливаясь на каждом, и все почувствовали, как он разом забрал их волю в свой кулак. Но каждый из них перед тем успел с недоумением ощутить видимое желание убедить их в чем-то, в то время как никто из них не нуждался в убеждении. Ощущение это было столь мимолетным, что тотчас же забылось.

― На такое сверхусилие на пределе своих возможностей, – продолжил Гурджиев, – способны только неудовлетворенные люди, отчаявшиеся в своей прежней жизни, но с тем не потерявшие воли и силы духа. Поэтому вы и собрались здесь. Поверьте, вот это не случайность. Припомните, разве в последние годы и месяцы у каждого из вас не бывало необычных встреч, непривычных разговоров, странных совпадений?! Всех вас долго наблюдали и оценивали, и вы были отобраны после длительного размышления.

Он вскочил на ноги с легкостью, почти невероятной в его грузном теле.

― А теперь начнем!

И они приступили к занятию, содержание которого впоследствии ни один из них не раскрыл.

Коба вышел на улицу и с наслаждением втянул себя парной весенний воздух. В один день распустились деревья, отовсюду неслись легкие радостные ароматы детства. Как всегда, после таких занятий он чувствовал огромный подъем душевных сил, хотелось смеяться, петь, скакать, и вообще, вести себя как школьник, сбежавший в последний день перед каникулами с надоевших уроков.

Но за этими ощущениями он не забыл своих наблюдений. Именно из-за них он и находил нужным бывать на занятиях, содержание которых, как и туманные теории Георгия, его уже не интересовали. То, что ему было нужно, он уже давно усвоил. Но искусство управления людьми было ему еще недоступно. А Георгий владел этим в совершенстве. Какова затравка! Разве в жизни всякого не случается по несколько раз на день странных встреч, разговоров, совпадений? Вся жизнь, если подумать, только из них и состоит. Занятые суетой их не замечают, простодушные им удивляются, психи видят в них мировой заговор против себя, а растерянный, выбитый из колеи человек… Раз! – и он попал в умелые руки! Попробуй-ка теперь, вырвись, дружок!

Тем временем, прелесть весеннего времени, покорив душу, потянула его к паркам Шенбрунна. По пути туда его привлекла легкая, почти невесомая музыка, так созвучная этому весеннему настроению и всецело его дополнявшая. Что это было, он не знал, возможно, старик Штраус, а может быть кто-то из новых. Говорят, теперь появился в Вене еще один Штраус, Рихард.

Музыка налетала волнами, словно ее приносил ветер, а может быть, она рождалась прямо здесь, внутри расцветающей природы. Он решил зайти в залитый разноцветными огнями легкий белый павильон под зеленеющими деревьями, пытаясь найти музыкантов, и оказался в бирштубе.

Коба подошёл к стойке и спросил большую кружку баварского пива, которую ему тотчас же налили. Он поднял кружку к пересохшим губам, ощутив нежное прикосновение сладковатой упругой пены, и вдруг поверх снежной пивной шапки увидел напротив себя знакомое лицо этого оборванца-портье, Шикльгрубера.

Адольф после неудачной попытки проникнуть к «восточному магу» долго шатался по городу. Весенняя прелесть этого дня сильно подействовала на него и, сам не зная как, он оказался около парка. Здесь его остановила волна донесшейся издали музыки – невесомой, прозрачной и возвышенной. Наверное, это был Вагнер или Брукнер, но, может быть, и кто-то из новых – Шенберг или Карл Орф. Музыка властно потянула его за собой и, пройдя немного к ней навстречу, он вдруг увидел входящего в белый кружевной павильон человека, с такой легкостью сегодня проникшего через запретные для него самого двери. Кажется, он видел его и раньше, но не мог вспомнить где, должно быть, во сне или в видении, какие на него иногда находили. Этот человек не походил ни на кого из тех, кто ему встречался раньше – не европеец, ни славянин, ни еврей. Для себя Адольф решил, что тот был индус или обитатель снежного Тибета.

Он последовал за ним, хотя и сам не знал, что ему от него нужно, но когда он увидал глядящие на него в упор гнетущие темные глаза над желтоватым пивным сугробом, внутри него словно пропали какие-то тормоза, и его вдруг понесло. Лопоча и задыхаясь, Адольф подробно рассказывал о своих многочисленных бедах и неудачах с поступлением в королевскую академию изящных искусств, о врачах-убийцах, загнавших в могилу его мать, об ужасах жизни в мужском приюте для бездомных при монастыре Heiligen Kreiz; о том, что он решил бросить навсегда мерзкую Вену, захлестнутую мутным потоком духовно убогих рас, оставить здесь и ненавистную отныне отцовскую фамилию, и припасть к груди Матери-Германии, обосновавшись в Мюнхене. Он рассказывал взахлеб все подряд и никак не мог остановиться.

Коба слушал, не понимая, и покачивал головой. Говорливым оказался немец! Чтобы остудить неистовый поток горячечных слов, он заказал ему большую кружку холодного баварского, потом вторую, а заодно и себе. Но это мало помогло.

С недовольством он покосился глазами в зал и удивился. В дверях павильона показался хорошо ему знакомый вельможный англичанин, которого сопровождал высокий человек в круглой пасторской шляпе.

Поистине, это был вечер неожиданных встреч!

И тогда, более из озорства, Коба приподнял кружку в знак приветствия и усмехнулся.

Черчилль с утра был в дурном настроении. Секретные переговоры с Германией, ради которых он оказался в Вене, шли плохо. Немцы никак не желали сокращать свой флот. А сегодня Карл Хаусхоффер переговоры прервал. Плохие новости пришли из министерства финансов: Ллойд-Джордж не утвердил увеличения расходов на 50 млн. фунтов, так что программа перевооружения дредноутов сорвалась. В довершении всего его правая рука, некогда поврежденная при высадке со шлюпки в Бомбее, когда он несколько минут провисел над бушующим морем, держась за причальное кольцо, эта рука сегодня действовала совсем плохо, так что пришлось отказаться от прогулки верхом и воспользоваться коляской.

В парке с ним раскланялся человек, смутно знакомый. Кажется их представляли друг другу в Лондоне в доме Уэббов лет шесть назад. На визитной карточке этого типа была фамилия «Роозвельте» или «Рузвельт», смотря как читать – по-голландски или по-английски. Америкой, как ему помнилось, недавно правил какой-то Рузвельт, именем которого назвали плюшевого детского медведя Тедди. Но этот парень на американца не был похож – воспитан, не плевался табачной жвачкой и не говорил бесперечь о коммерческих сделках. Малозаметный акцент у него, правда, присутствовал – значит, голландец. А что до фамилий, так американцы, как цыгане, имеют родню по всему свету. Ведь в Америке собралась, спасаясь от эшафота, вся шваль старой Европы.

Черчилль пригласил этого малого разделить с ним прогулку. Щегольнув фразой на африканер, запомнившейся со времен бурского плена (кажется, это было солдатское ругательство), и назвав спутника мистером ван Роозвельте, он с ходу начал развивать широкие стратегические мысли, для чего ему непременно нужен был терпеливый собеседник. Попутно выяснилось, что они оба начитаны в трудах капитана Мэхена о глобальной морской мощи и оба были его поклонниками. Впрочем, как водится, поговорили и о другом.

Недавно вышла книга Нормана Анджелла «Великая иллюзия», в которой доказывалось, что теперь, когда орудия смертоубийства достигли невиданной мощи и способны разрушить всю Европу, война стала невозможной. Ее сразу перевели на 11 языков и превратили в некий культ. В военном журнале «Дойче ревю» опубликовали статью, излагающую основы плана Шлиффена, с описанием удара немецкой армии через Бельгию на Париж, над которой военные почти всех стран мира посмеялись. Много прожектеров на свете, nest pas!

Про себя Черчилль припомнил, что когда он запросил союзников-французов, сколько английских дивизий необходимо направить на континент, то получил краткий ответ от Фоша: «Необходим один английский солдат, а уж мы позаботимся, чтобы он сразу же героически погиб». В Адмиралтействе пожали плечами и стали планировать высадку своей армии в Померании, прямо у ворот Берлина, чтобы чем-то занять в будущей войне миллион немцев.

Вся Европа толковала о мире, а тем временем вооружалась до зубов.

Франклин Рузвельт втайне очень повеселился тем, что его приняли за голландца. Впрочем, он родом и верно был из голландцев. Первый из ван Рузвельтов ступил на берега Гудзона от сего дня ровно 270 лет назад. Клаус Мартинсен родил Николаса, Николас родил Иоанна и Иакова, Иаков родил Исаака, того, что построил сахарный завод, вдоль стены которого протянулась Уолл-стрит, и основал в Нью-Йорке первый банк. Исаак же в дальнейшем родил Джеймса, Джеймс родил другого Исаака, тот родил другого Джеймса. И от последнего появился на свет он, Франклин. По материнской же ветви – Деланó – он потомок самого Вильгельма Завоевателя. И за океаном есть аристократы, что по чистоте крови дадут сто очков недавним выскочкам Мальборо или Дрейкам.

У него было радужное настроение – эта весна была весной надежд. Вопрос о назначении его заместителем морского министра был делом решенным. Море он с детства очень любил. Правда, не желая быть замешанным в пуританское распоряжение министерства о запрете употреблять спиртные напитки на флоте (даже в офицерских кают-компаниях), вызвавшее общее страшное неудовольствие военных моряков, усмотревших в том покушение на самые основы флотской службы, он сразу после назначения, вместо того, чтобы мчаться в Вашингтон, организовал себе командировку в Европу при отряде из девяти линкоров, отплывших с дружественным шестинедельным визитом в Средиземное море.

И теперь его веселило воспоминание о том, как в тот день офицер с линкора в парадном мундире с эполетами, придерживая палаш, искал своего начальника на продуваемых зимним резким ветром с океана улицах Истпорта. Навстречу ему попался бежавший парень в открытой рубашке и широких фланелевых брюках. Подивившись такому безрассудству, офицер закричал: «Эй, как мне найти этого типа, Рузвельта?» К его удивлению, тот парень оказался самим Рузвельтом. Тут же он просил передать командиру, что скоро поднимется на борт. И хотя одет он неподобающе, следует произвести салют из 17 выстрелов в честь заместителя морского министра.

В том зимнем переходе он себя показал должным образом и даже сам вел головной корабль в тяжелых водах близь Кампобелло у берегов штата Мэн. По прибытии в Триест он не отказал себе в удовольствии побывать в легкомысленной Вене.

Здесь он почувствовал себя, как рыба в воде. В детстве он с семьей едва ли не каждое лето проводил в Германии, объехал на велосипеде берега Рейна в поисках нимфы Лорелеи, даже успел поучиться пару месяцев в немецкой Schule. От своей гувернантки, до той поры, пока та не угодила в сумасшедший дом, он успел изрядно выучиться говорить по-немецки и по-французски.

В Вене он был как бы инкогнито, хотя никого, кроме Черчилля это не обмануло.

У границы парка их внимание привлекла необычная музыка – то она звучала как воинственный марш, то становилась невесомой и возвышенной, как церковный хорал. Невидимый оркестр то гремел подобно громам, то становился чуть слышен, а иногда и пропадал совсем. Загадка этой музыки их заинтриговала и, под предлогом размять ноги и чем-нибудь промочить пересохшее горло, они вошли в светлый легкий, сияющий разноцветными огнями, павильон под деревьями.

Когда их непринужденно поприветствовал у стойки какой-то дурно одетый неизвестный с нагловатыми глазами, два вельможных англосакса с наследственной голубой кровью слегка растерялись, но уважая демократические основы и желая дать пример чванливой континентальной Европе, подошли к стойке и заказали по кружке баварского. Черчилль предпочел бы теперь рюмочку бренди, но, поразмыслив, счел это проявлением снобизма.

То ли баварское оказалось выдержанным и неожиданно крепким, то ли сказался хмель чудесного весеннего дня, то ли виною тому была странная музыка, пьянившая больше сáмого старого венского погребкового вина, но все четверо быстро оказались навеселе. Тогда завязался между ними расхожий пьяный разговор на разных языках о предметах, не стоящих выеденного яйца, но который поверх любых барьеров выслушивается с огромным интересом.

Когда общая эйфория дошла до самого высокого подъёма, Адольф принялся рассказывать о хранящемся в залах Шеннбрунского дворца святом Граале, копье Лонгуса, коим прободан был бок распятого Иисуса. Эта реликвия, исполненная неимоверной силы, присутствие которой ощутил около нее сам Адольф, хранилась некогда в римских катакомбах под собором святого Стефана. Предложение отправиться немедленно туда – для полноценного принятия помянутой мистической силы внутрь – было встречено всей компанией с горячим энтузиазмом.

Когда они вывалились на улицу, то вместо темных грязных городских улиц оказались вдруг в волшебной стране. Вокруг них бежали сатиры с пылающими факелами, голорукие приветливые нимфы и увитые зелеными ветвями смеющиеся дриады призывно махали руками, шествовали важные китайцы с горящими бумажными фонариками, гордо вышагивали рыцари в звякающих доспехах, семенили капуцины с огромными белыми свечами в руках, завывали, скользя мимо, привидения, скакали, раскидывая вокруг оглушительные петарды, скалящиеся бесы. Огромная движущаяся толпа хохотала, пела, приплясывала, разбрасывая во все стороны разноцветные конфетти и длинные ленты серпантина. Впереди всех был огромный лоснящийся маслянистый Гансвурст, со свисавшим изо рта куском гигантской колбасы и с огромной кружкой в руке. Он шел под руку с бледной смертью с преогромной косой, помахивающей в такт движению. Эта коса словно управляла всей валившей за ней веселящейся огромной толпой, слившейся в одно причудливое длинное извивающееся тело.

Это был «жирный вторник», разгульная вершина старинного зальцбургского карнавала, уже второй год проходившего также и в Вене. В этот год он был особенно неистов, поскольку власти, озабоченные изменой полковника Главного штаба русина Рёдля, выдавшего русским все секретные бумаги, заняли контрразведку и всю городскую полицию поимкой русских и сербских шпионов.

Были проведены облавы в опиумокурильнях, скрытый просмотр в борделях и строгий опрос постоянно в них промышляющих: не говорил ли кто в порыве страсти по-русски, по-сербски или на других неизвестных славянских языках. Принятые энергичные и широкие меры возымели впоследствии должную отдачу – из двухсот предполагаемых шпионов были задержаны полторы тысячи. Остальным разослали грозные бумаги с требованием немедленной явки в полицию под угрозой ареста.

Из-за угла важно выехала огромная телега, запряженная восьмеркой тучных волов с вызолоченными рогами. В ней восседали взмыленные, раскрасневшиеся оркестранты в длинных напудренных париках. Немыслимо худой дирижер (вот-вот пополам переломится!) взмахнул палочкой – и в полсотни труб, в полсотни скрипок неистово грянул во всю мощь листовский «Мефисто-марш».

Всех четверых хмельных искателей святого Грааля охватило какое-то безумие вседозволенности, царившее в огромной беснующейся толпе, и они, слившись с ней и потеряв в ней себя, крича и приплясывая, как корибанты древнего Диониса, двинулись со всеми вместе прочь из душного тесного города – в поля, в леса, на свободу. Грозные ангелы разрушения парили над толпой и вели ее к цели, ведомой только им.

Доктор Фрейд наблюдал из окна верхнего этажа лечебницы для душевнобольных на окраине города как огненная извивающаяся змея, похожая сверху на огнедышащего дракона, приближалась к воротам. Но вместо того, чтобы направиться через широкие двери внутрь, прямо к нему на прием, она внезапно свернула в сторону и рассыпалась, подобно рою ночных светлячков, среди виноградников, рощ и живых изгородей по берегу Дуная. Он почувствовал острое сожаление, конечно же, не от потери такого количества перспективных пациентов – Боже упаси! – пациентов (из которых за всю свою жизнь он излечит только одного) у него уже было довольно. Нет, сожаление он почувствовал оттого, что со своим холодным умом не мог присоединиться к этой толпе, которая после множества бесчинств и непотребств, сотворенных этой ночью, почувствует себя освобожденной от всего нечистого, что накопилось в ночной стороне их душ.

Наутро они оставят и свою память, и свою ответственность на том, кто осмеливается лечить души, осмеливается заглянуть в будущее, осмеливается простить людям их слабости и грехи, осмеливается на то, на что ни он сам, ни все они были неспособны. Тогда они разойдутся, забыв все, что делали этой ночью, ощущая себя свободными людьми. И пока еще они действительно были свободными. Незримые кукольники еще не надели белые перчатки и только перебирали нити людских судеб в спутанных клубках Мойры.

До первой мировой бойни оставалось еще 500 дней.

___________________________________________

Сергей Паничев – прозаик, публиковался в альманахе «Молодой Петербург», журналах «Аврора», «Вокзал» и других, член Союза писателей России.

 

Сайт редактора



 

Наши друзья















 

 

Designed by Business wordpress themes and Joomla templates.