Евгений ЛУКИН |
ПОСЛЕДНИЙ ШТРИХ АДАМА
О творчестве Михаила Блехмана
По божественному замыслу, Адам выполняет в райском саду три функции. Прежде всего, он возделывает этот сад и охраняет его, то есть выполняет обыкновенные функции садовника и сторожа. А вот третья функция – удивительная. В Ветхом Завете об этом говорится так: «Господь Бог образовал из земли всех зверей полевых и всех птиц небесных и привел их к человеку, чтобы видеть, как он назовет их, и чтобы, как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей; и нарек человек имена всем скотам и птицам небесным, и всем зверям полевым» (Бытие 2: 19-20). Стало быть, Господь доверяет человеку невероятно сложное дело – дать имя предметам бытия. При этом Он предупреждает его от вкушения плодов с древа познания. Человек занимается именованием как бы вслепую, не располагая какими-либо сведениями о сущности представленных предметов и в то же время не имея возможности рассчитывать на подсказку со стороны. Господь присутствует на данном таинстве всего лишь в качестве наблюдателя, чтобы испытать свое создание на способность мыслить – способность дать бытию слово. Таким образом, имя становится местом встречи смысла человеческой мысли и имманентного смысла предметного бытия, местом встречи идеи небесной птицы с самой небесной птицей, местом встречи эйдоса полевого зверя с самим полевым зверем. Здесь осуществляется творческий акт, который в действительности и подтверждает основную характеристику человека как творца, созданного по образу и подобию Божьему. Проблема появления имени – проблема обретения сущностью своего определения привлекает внимание человека с ветхозаветных времен. Обретает она свое неповторимое звучание и в творчестве современного писателя Михаила Блехмана. Сегодня, занимаясь подобной проблематикой, невозможно обойтись без философских трудов Канта, Гуссерля, Кассирера, Лосева, Хайдеггера, Лангер – этот блистательный список может быть продолжен. «Черепаховая мостовая с послушной уверенностью вела нас к моему кафе», – пишет Блехман, хотя никакого кафе на самом деле не существует, оно находится лишь в воображении, как и «мое озеро», и «мой снег», и «моя вспышка». Это значит, что писатель отказывается от каких-либо рассуждений о внешней реальности, демонстрируя следом за Кантом и Гуссерлем, что мир конструируется, прежде всего, в нашем сознании. Кратко и емко, как в Ветхом Завете, эту мысль выражает Хайдеггер: «Язык есть дом бытия. В жилище языка обитает человек. Мыслители и поэты – хранители этого жилища». Михаил Блехман обитает именно в таком «жилище языка», которое с таким же основанием можно называть и «моим кафе», и райским садом. Здесь он и садовник, и сторож (хранитель). Но главное заключается в том, что здесь он осуществляет свою непосредственную функцию – дает имена, нанизывая их, как бисер, на суровую нить смысла: «Осторожно вытягиваю из речного рукава не мною – когда-то – в него положенные: чет – нечет, нечет – чет, – неспешно начинает рассказ «Чет, нечет» Михаил Блехман. – Стараюсь не пропустить сквозь пальцы падающие мне в руки, положенные мне зерна-бусины». Причем порою писатель предлагает совершенно парадоксальный выход из ситуации, с которой изначально столкнулся Адам. Герой его рассказа «Безымянный» утверждает: «Чтобы убедиться в сущности, нужно промолчать имя и подождать. Имя необходимо только тому, что есть и без него, остальному оно не поможет». Это воистину золотое молчание, потому что сотворенный мир, а по Гуссерлю – «пред-данный мир», обладающий неслыханными возможностями, действительно может зазвучать, заискриться, заблистать лишь после того, как будет увиден, осмыслен, наречен. «Не говорил ли я тебе, что без имен и названий спокойнее? – говорит все тот же герой, словно обращаясь к озадаченному Адаму, стоящему перед сонмом полевых зверей и небесных птиц. – Имя изменчиво, а все главное – наоборот». Главное – это сущность предмета, еще не названного, но уже предложенного (приведенного Господом) к названию. Ответственность, которую берет на себя человек, пытаясь назвать имя, столь высока, что молчание кажется разумнее, чем легкомысленное проговаривание: «я не выбросил на ветер ни единого слова, – заключает упомянутый герой рассказа «Безымянный», – возможно, потому, что ветра в ту молочную ночь и не было вовсе, или потому, что не было не только ветра, но и слов». Не случайна эта взаимосвязь ветра и слов, природной стихии и музыки. Может ли поэт написать стихи, если они давно навеяны ветром, и ему осталось лишь зафиксировать их на бумаге с помощью пера? Может ли композитор сочинить музыку, если она давно прогремела грозой в горах, и ему осталось лишь воспроизвести ее с помощью клавиш? В рассказе Михаила Блехмана «Творцы» композитор «не смел называться так, потому что мог ли он – сочинить музыку? Она давно уже существовала, и ему, чтобы услышать ее, приходилось бродить по склонам бежевых гор, то увязая в снегу, то отряхивая росу с башмаков». И вина художника, опять же связанная с его высокой ответственностью, состоит в том, что он не смог услышать эту грозовую музыку, что «музыка осталась там, где была безнадежно давно создана, и – по его вине – никому никогда не станет доступна». Следовательно, Адам не имеет права молчать, как не имеет права и на ветреное, бездумное слово. Потому что, как утверждает философ Алексей Лосев, «живое слово таит в себе интимное отношение к предмету и существенное знание его сокровенных глубин», потому что «в имени – какое-то интимное единство разъятых сфер бытия», потому что «имя предмета есть цельный организм его жизни в иной жизни». Такая интимность, такая сокровенность, присущая моменту рождения имени, диктует писателю и органичную форму его произведений. Это, как правило, развернутые диалоги, столь любимые диалектически мыслящими философами от Платона до Хайдеггера. Но у Михаила Блехмана это диалоги, построенные не по принципу «вопрос-ответ», «утверждение-отрицание», а мягкие, сердечные беседы, когда человек искренне общается с Другим, под которым подразумевается, как это ни парадоксально, он сам. Действительно, что может быть честнее и откровеннее прямого разговора с собственной душой? К примеру, философическое стихотворение Улафа Булля «Метопа», где лирический герой признается в любви к своей душе, к своей Психее, и поныне считается лучшим в норвежской поэзии ХХ столетия. Иногда Михаил Блехман эту душу пытается овеществить: «Я вышел из дому, как водится, захватив книгу, – да-да, разумеется, вышли – мы». И далее в рассказе «Апокриф» происходит откровенный разговор между автором и книгой, которая пишется здесь и сейчас: «Давай поговорим совсем уж откровенно, – приглашает автор свою собеседницу. – Мой, как ты говоришь, рассказ-роман, к деталям которого ты безразлична, весь – в твою честь. Тебя это не вдохновляет? Тебе не интересно узнать, что все в нем – от названия до последней фразы – ты и о тебе? От последней фразы, какой бы незаконченной она ни казалась, до быстро и легко возникшего названия, ставшего наиглавнейшей фразой». Авторская проблема не в том, как начать и назвать роман, а в том, как поставить последнюю точку, как расстаться с любимой книгой, как распрощаться с тем материализованным пространством (квартирой без двери), где живет авторская душа. Безусловно, подобные интимные отношения свидетельствуют о глубокой рефлексии, которая присуща философскому мышлению Михаила Блехмана, пронизанного сомнениями и парадоксами самопознания. Писатель этого и не скрывает, выдавая зачастую неожиданные афоризмы: «Вера – разве это не уверенность, упроченная сомнением?» или «Отсутствие сомнения – высшая степень неуверенности». По мысли Канта, рефлексия «есть такое состояние души, в котором мы, прежде всего, пытаемся найти субъективные условия, при которых мы можем образовать понятия». Это значит, что первую на свете рефлексию испытал в райском саду Адам, когда Господь предложил ему «образовать понятия». Михаил Блехман временами сопровождает свои произведения эпиграфом, принадлежащим, как правило, кому-либо из поэтов Серебряного века. Этот выбор не случаен, поскольку и Анна Ахматова, и Осип Мандельштам являются представителями литературного направления, известного как акмеизм или адамизм. «Как адамисты – мы немного лесные звери», – провозглашал идейный лидер этого направления Николай Гумилев, пытаясь придать языку первозданную свежесть, а окружающим предметам – чистый и непосредственный взгляд Адама. Именно это отношение ценит в адамистах Михаил Блехман, выбирая для эпиграфа такие стихи Анны Ахматовой: «Кто стать звенящими поможет \ Еще не сказанным словам?» В сущности, перед нами та же рефлексивная ситуация, которую испытал Адам и которую неизбежно испытывает на себе каждый творец. Очевидно, страстное увлечение адамизмом не прошло для Михаила Блехмана даром. Его рассказам присущ яркий образный язык, насыщенный изысканными метафорами и нетривиальными суждениями. Михаил Блехман органически соединил в себе философа и поэта, потому что только поэт мог придумать и описать грибной снегопад, «чьи белоснежные снежные хлопья-лепестки кто-то бесстрастно и бесстрашно, и методично срывает с желтеющей посреди неба сердцевины», бросает на землю, а писателю лишь остается перенести их на шуршащие в ожидании страницы рассказа «Рифмы», «на вздрагивающие в нетерпении клавиши, на натянутые от неизвестности струны, на боящийся довериться мне холст». По словам американского философа Сьюзен Лангер, по-настоящему новые понятия «раньше всего появляются в метафорических высказываниях», поэтому начало любого по-настоящему нового произведения «неизбежно отличается фантастическими языковыми новациями». Грибной снегопад – из ряда подобных понятий и новаций. Лирический герой рассказа «Мольберт» предлагает художникам, расположившимся у мольбертов, «писать не красками, а словами». Сам Михаил Блехман в совершенстве владеет «живописанием словом», создавая в своих произведениях колоритные картины. Иногда для этого достаточно одной фотографической вспышки, которая выхватит из сумрака самое существенное и навсегда его закрепит в бытии. В рассказе «Вспышка» писатель сравнивает этот ослепительный миг с кистью художника, замечая при этом, что вспышка обладает превосходными качествами: «Ей не нужно создавать краски, перемешивая одну с другой. Ей позволено не искать сочетаний там, где их нет». Все, что остается фотографической вспышке – «это заметить краски, созданные без нее, до нее». Ее высокое предназначение – «вспыхнуть и оставить замеченное навсегда, не заботясь о рамках». Не напоминает ли это мимолетную судьбу художника, удел которого, по выражению одного футуриста, состоит в том, чтобы «светить всегда, светить везде»? В любом случае творчество Михаила Блехмана, подобно картинной галерее, представляет нам целый ряд удивительных холстов, на которых каждый из нас сможет домыслить туманный рисунок, стать творцом сложного ассоциативного сюжета, перевоплотиться в Адама, чтобы разделить с ним невообразимый труд в райском саду – произнести первое слово и тем самым нанести последний штрих на полотно рождающегося на наших глазах прекрасного мира. В одном из рассказов писатель заклинает нас сделать это: «И я понял, что последний, главный штрих должен нанести на мою картину не я, а мой зритель, и у каждого зрителя этот штрих будет не похож на другие, и именно это сделает все штрихи похожими друг на друга, именно это сделает их единым, единственным штрихом».
_________________________________________
Евгений Лукин – поэт, прозаик, эссеист, переводчик, автор романа «По небу полуночи ангел летел», сборника литературно-философских эссе «Пространство русского духа» и других книг, главный редактор журнала «Северная Аврора», член Союза писателей России. |