№12 2010


Содержание


Михаил Яснов. Счастье – то, что кроется в нюансах. Стихи.
Михаил Блехман. Чет, нечет. Безымянный. Рассказы.
(послесловие Евгения Лукина)
Светлана Розенфельд. Дойдя до абриса земли. Стихи.
Валентина Лелина. Там плачет женщина. Стихи.
Вячеслав Овсянников. Серебряная пыль. Миниатюры.
Валерий Земских. Падают дни. Стихи.
Ростислав Евдокимов-Вогак. Квадрат. Повесть.
Олонецкие гости
Георгий Чернобровкин. Эпистолярное. Стихи.
Сербские гости
Матия Бечкович. Вера Павладольская.Когда приедешь в какой-нибудь город. Поэмы.
Йован Христич. Целыми днями сижу в библиотеке. Стихи.(перевод с сербского Александра Шево)
Новые переводы
Владимир Набоков. Любовь моя, отступника прости. Стихи.(перевод с английского Алексея Филимонова)
Абхай Курам. Отражения. Стихи.(перевод с английского Андрея Родосского)
Русский мир
Игорь Джерри Курас (США). Хороший брат Авель. Рассказы.
Евгений Якубович (Израиль). Смерти моей хочешь. Рассказ.
Ирина Кандаурова (Германия). Сапоги. Рассказ.
Юбилей
Николай Бех. В гостях у Сокурова. Дневниковые записи.
Литературному объединению «Пиитер» – 10 лет. Стихи. (составление Галины Илюхиной)
Молодые голоса
Виталий Нестеренко, Николай Неронов,Олег Ильин, Вера Чигарина. Стихи.
Александр Беззубцев-Кондаков. Писатель как растение. Статья.
Николай Голь. Японский бог. Стихи.
Борис Григорин. Со страхом рыцарь и упреком. Стихи.
Николай Благодатов. Живописец Зинштейн. Заметка.
Лев Мочалов. В поисках третьего пути. Статья.
Голос минувшего
Анатолий Соколов. Незаконные звезды. Стихи.
Константин Крикунов. Монастырский дневник.
Борис Друян. Открытие. Воспоминания.
Андрей Шацков. Сага о пятидесятых. Стихи.
Анатолий Аграфенин. Философия Семиха. Очерк.
Виктор Червинский. Масём. Былинки.

SnowFalling

Михаил БЛЕХМАН

ЧЕТ, НЕЧЕТ

Кто стать звенящими поможет

Еще не сказанным словам?

Анна Ахматова

Осторожно вытягиваю из речного рукава не мною – когда-то в него положенные – чет-нечет, нечет-чет. Стараюсь не пропустить сквозь пальцы падающие мне в руки, положенные мне зерна-бусины. Нанизываю. Перебираю, чтобы убедиться в прочности, и снова нанизываю, и снова, бесконечно, перебираю. В любимый мой бисер играю – но всерьез. Впрочем, и не играю вовсе. Раз и навсегда – навсегда... – взялся нанизывать падающие ко мне бусины на суровую, как чужой взгляд, нитку, а игру оставил – проходящим мимо. Пусть перебирают, если хотят сыграть.

– Нитка чересчур сурова, – бросил прохожий.

Свитая, брошенная нитка, с подобранными мною для него, прохожего, бусинами, шлепнулась обратно в отороченный елочным мехом речной рукав, и я достал ее поскорее, и развил, потому что – взялся же нанизывать, и больше некому, кроме меня, да и, говорят, незачем. И если не я, то что будет с моим необходимым мне нечетом? С моим любимым четом? И с ниткой моей – что будет?

Проплываю мимо взбалмошного облака, похожего на шевелюру старого, нестареющего мыслителя. Опасаюсь, что вдруг – они умеют это – мои бисеринки перестанут быть непохожими одна на другую. Что гласные лишатся дара и права голоса. Что согласные – останутся без своих гласных. И нитка, потеряв суровость и смысл, не вечно же ей виться – совьется, спутается для меня, а для кого-то – просто разорвется.

Но пока они – каждая – незаменимы и, дополняя друг друга, этим неповторимы. Я отбираю их, как в детстве перебирал высыпанную на стол гречневую крупу.

И если одна какая-то крупинка, единственная бусина, случайная бисеринка – хотя бы слегка, даже невзначай напомнит мне другую, приходится – не выбрасывать же – осторожно, только на себя и сердясь, промывать ее в речной, не имеющей ненужного, отвлекающего имени воде, во взъерошенном облаке, мимо которого плывется тихо, без малейшего всплеска, только разноцветные бусинки перемигиваются, переплескиваются, перешептываются: «Чет и нечет... Нечет – чет...»

И тогда отмытую, пахнущую моим ключевым, проточным облаком, потерявшую похожесть и случайность, добавлять к ненадолго оставленным остальным: ждущим ее, невозможным без нее, схожим только тем, что одна с другой ничем иным не похожи.

– Если смотреть сквозь эту бусину, то еще зеленое становится уже желтым, а уже желтое – индевеет, – недовольно заметила прохожая.

«Значит, все-таки заметно», – не ответил я.

Но густые прибрежные елки, если поднести к ним подходящую бисеринку – чет-нечет, нечет-чет, – станут похожими и на императорские шляпы, и на старые, и не нам и не нами написанные письма без марок, и на детские песочные пирамидки - пожелтевшие, как и полагается всему зеленому.

– Браво! – похвалил или осудил мою работу старый, нестареющий знакомый.

Похвала его – или осуждение – расплылись речными кругами, разнеслись над шляпами-письмами стуком невесть откуда прилетевшего на долгую, нескончаемую работу дятла.

Зашумели крыльями мельниц, неотличимыми, если всмотреться как следует, через необходимую для этого бусинку, от неутомимо рассекающих воздух, без устали и покоя жестикулирующих, кому-то чем-то грозящих рук.

Он потрепал меня по голове, как будто мельничный ветер растрепал волосы. Снисходительно? Поддерживающе? Удастся ли мне то же, что ему, моему нестареющему знакомому? Нестареющему...

Дорога вброд пересекает, словно перечеркивая, наполненный бусинами рукав. Прохожие уходят от меня, иногда возвращаются – и уходят в другую сторону. Да и не от меня даже, а просто – уходят... Немногие замечают в елочной тени и поднимают нитку с нанизанными бисеринками, перебирают их – чет-нечет, нечет-чет... Поднимают, пусть и не обращая на меня внимания. Пусть и не зная обо мне. Не думая о том, как легко мне плывется мимо этого взлохмаченного облака...

Совсем немногие решаются взглянуть по сторонам сквозь нашептывающие им о теплом речном рукаве бусинки. Не опасаются, что желтое не подведет и успеет отозваться не менее ярким, но – наконец – зеленым. Что мельничные крылья застучат, словно клюв по-рабочему сложившего их дятла. Что высочайшую шляпу разрешено будет осторожно, бережно раскрыть, разложить на старом пне и даже – непонятно как, но – понять этот незнакомый, поспешный, запутанный почерк. И различить там, на пожелтевшем зеленом, мои чет и нечет, нечет и чет.

– Зачем? – сказал, не спросил прохожий, ускоряя шаг.

И я спрошу себя о том же, но не скажу, даже если узнаю ответ... Впрочем, не узнаю, конечно.

– Зачем? – не спрашивая, воскликнула прохожая, не останавливаясь и не глядя.

А я – разве дано мне ответить? Мне ли – знать ответ?

Лишь бы не пустел для меня мой надежный рукав. Лишь бы зерна-бисеринки падали и падали мне в руки. Лишь бы не прервалась, не разорвалась суровая нить. Чтобы вдруг, махнув на всё рукой, не согласиться на неизменность цвета. Не принять угрожающе машущие, явно – ну явно же! – сжатые в тяжелые кулаки руки за безразличные ко всему и ко всем мельничные – не дятловые даже – крылья. Не спутать императорскую шляпу с незаурядной в своей пышности, но всё же, всего лишь, всего-навсего – елкой, в тени которой так пасмурно, что не разобрать поспешного, запутанного, но ведь, если всмотреться, знакомого почерка. Нужно только всмотреться. Нужно лишь вслушаться.

Я попробую помочь тем, кто проходит мимо: не перестану нанизывать зернышки на нервущуюся, неразрывающуюся, только с виду суровую нитку. Все мои разные бусины – зернышки – бисеринки. Мой пусть и ни с кем не согласный нечет. Мой небезгласный чет.

Безымянный

Легче камень поднять, чем имя твое повторить…

Осип Мандельштам

Я подъезжал, а колеса все так же спрашивали, уже давно найдя ответ… или все еще не находя ответа: «Тук-тук, что будет? Так-так, что будет?» И часы им вторили: «Что-то будет… Тик-так, бу-дет, бу-дет…»

Мне мешала слушать их и помогать – часам и колесам – неизбежная, всё и всех перестукивающая музыка.

«Музыка нужна тем словам, у которых нет своей, – думал я. – Зачем же настоящим словам – чужая?»

Он меня не узнал – или не ждал. Скорее, как бы там ни было, все-таки еще, чем уже. Он у меня оптимист. А я у него?

– Почему это ты со мной на «он»? – удивился он, теперь уже не мне, а безличному местоимению, по недоразумению называемому личным. Вот именно, какая может быть личность без личности? А если личность есть, зачем ей безличное слово?

– Я и сам с собой не всегда на «ты», – ответилось само собою.

Я приехал защищать диссертацию. Защитил ее давным-давно, и вот, как всегда, приехал защитить, надеясь на самого себя и, конечно же, на его помощь.

Мы встретились, лишь только я вышел из поезда на любимом нашем вокзале, легко и с трудом неся не такой вроде бы и большой багаж, который решил не сдавать пока в камеру хранения. Да и – что в нем особенного, чтобы куда-то сдавать?

– Умаляешь, – шумно выдохнул он.

Не успев даже толком встретиться, мы разговорились, стараясь не наговориться и не опасаясь заведомо невозможного. Болталось нам беззаботно и безостановочно, перейти с темы на тему было не сложнее, чем с одной стороны улицы на другую или, еще проще, перепрыгнуть через лужу.

Я тут же вспомнил, хотя, разумеется, и не забывал вовсе, его раскрытую передо мной, всю в розовом свете, шашечную доску с незабываемо прекрасными серыми клетками и такими же горизонталями и вертикалями.

– Слушай, а какое сегодня число? – спросил я.

Он пожал плечами – которыми, кстати, ему не так-то просто пожать, но он и на это был готов ради меня:

– День вполне может обойтись без числа. Числа – все на одно лицо, да и лиц-то у них нет, не то что у нумеруемых ими дней. Знаешь, верный способ обезличить день – пронумеровать его.

– Или назвать? – поддакнул я. Мне тоже хотелось быть для него готовым на многое – особенно на согласие.

Я шагал в любимую развалку по любимой вертикали шашечной доски, чувствуя себя шашкой – разумеется, не из тех, что наголо, это не мой стиль, а просто из проходящих хоть в какие-нибудь в дамки… Да ладно уж, какая из меня дамка? И он не решился возразить, или намеренно не расслышал моих мыслей.

– Вот и будем считать, – небрежно махнул он, словно перемахивая не через случайную лужу, а через ограду нашего сада со сливочно-пломбирными статуями, - что день сегодня и без числа, и без названия.

– Подожди, не торопись, – попросил я, – до сада мы еще не добрались, не расплескать бы надежд в этой спешке. Всему свое время.

Как будто эта категория для него существует – не потому, что он наивный скептик, а потому, что пусть и наивный, но – реалист.

Но – или поэтому – он заметил:

– Согласен на «еще», по крайней мере, в данном случае.

Я шел в университет защищать мою диссертацию, неся нетяжелый поездной багаж и глядя по сторонам, которых здесь всегда было больше четырех, а уж сейчас набралось – не перечесть. Наша шашечная доска вобрала в себя всё, что еще можно вобрать и что вобрать уже невозможно: весомые и невесомые отговорки, осмысленные и немыслимые домыслы, поспешные осуждения, увесистые недоговорки, заменяющие веру, уверенность, похожую на сомнение, суетливые игры по всем известным правилам и без. На нашей доске – бесчисленные клетки, нескончаемые горизонтали и вертикали, по одной из которых я шел сейчас, и пойду раньше, и ходил в будущем. На них образуются неисчислимые комбинации, выигрышные и проигранные, но лучше, думал я, так уж и быть, сыграть вничью, чем напрочь отказаться участвовать. Клетки нашей доски – разноцветные, потому что все они – нарядно, торжественно серые. Не аляповато белые, не ложно черные, не неуживчиво радужные, не навязчиво крикливые. Раскрась эту доску – и естественно серый цвет превратится в искусственную серость, и доска станет именем, за которым и после которого – ничего. Или – еще хуже – она станет безымянным числом. И погаснет розовый свет, освещающий доску и подчёркивающий противопоставленное безыскусной серости природное благородство серого цвета.

– Чтобы убедиться в сущности, – продолжил он, вздохнул, и на меня слегка дунуло с отдаленного залива, – нужно промолчать имя и подождать. Имя необходимо только тому, что есть и без него, остальному оно не поможет. Ни имя, ни уж тем более число.

Слева, не соизволив снизойти до улыбки, не вполне благородная дородная владычица взглянула поверх нас, тщетно стараясь не прислушиваться.

– Вполне достойная дама, – понимающе ухмыльнулся он. – Зря ты с ней так скептически.

– Раз уж приехал, то приходится, – ответил я. – Без тебя, пока поезд не прибыл, я чувствовал себя сентиментальнее. А сейчас, кажется, освоился, могу себе позволить.

Мы вприпрыжку прошли по мосту – крохотному в сравнении с другим, еще только ждущим меня, всегда и сегодня. Мостик давным-давно, а значит, специально к моему приезду, был украшен дикими лошадями и их укротителями, так что и те и другие выглядели весьма устаревшим исключением из всеобщего аляповатого правила.

– Под уздцами, над узкой речкой-каналом, вытекающей, судя по всему, из перелившейся через края какого-то крохотного фонтана, дикие кони не производят впечатления безнадежной дикости, так что осуждать их за крутой нрав было бы ошибочно, – поучительно заметил он и, торопливо перебив меня, продолжил мою на минуту забытую мысль:

– Спешу не только я, но и ты. Вот, скажем, сейчас: ты не столько думаешь о защите диссертации, сколько стремишься к решающей горизонтали, но рискуешь незаметно оказаться за пределами доски, хотя в начале игры доска казалась вполне достаточной.

– Что ж так-то? – невесело буркнул я, надеясь на его помощь и в ответе, и, главное, в игре.

– Не надейся, – ответил он и беспечно хлопнул меня по плечам, которыми я не успел пожать, – вернее сказать, не бойся: причин всегда больше одной, равно как и следствий. Стоит мне назвать тебе одну, как ты потребуешь все, и начнешь принимать одни за другие. Не лучше ли верить, что знаешь, и при этом не знать, что веришь?

Тут он перебил сам себя, вполне в моем излюбленном и любимом мною стиле, и показал открывшуюся справа разукрашенную церковь. Она выросла всё у того же аккуратного канала и выглядела выпадающе из ансамбля цветистой, словно в центр нашей шашечной доски, в нарушение правил, поставили шахматную фигуру. Он понимающе расправил плечи, хотя такие – попробуй, расправь:

– Истинные отличия всегда менее заметны, чем сходства, хотя к ним меньше всего стремятся или, скажем так, в них менее всего нуждаются. Возможно, потому, что считают, будто самое большое сходство – это и есть наибольшее отличие? Шахматная фигура на шашечной доске – не этого ли им обеим недостает до совершенства? Ну, скажем, вера – разве это не уверенность, упроченная сомнением?

Я отвлекся: возможно, это была не церковь, а радужная оболочка, не сомкнутая веками?

Не очень молодой прохожий прислушался и недоверчиво улыбнулся. Я обещал подумать, хотя не верилось, что ответ найдется для меня, да еще и, тем более, будет один.

Он уточнил, глядя перед собой, в сторону моего университета, до которого было еще далеко, даже если ухитриться смотреть прямо перед собой:

– Отсутствие сомнения – высшая степень неуверенности.

Зато слева – рядом, и приглядываться не нужно, мне вспомнился неприступный музей, напоминающий увеличенную до огромности частичку моего обручального кольца.

– Приезжай почаще, – во всеуслышание пояснил он. – Это уже и не музей вовсе.

– Я путаюсь в следствиях и причинах, – спросил я, – а ты - в «еще» и «уже».

– А ты видишь в них принципиальное отличие? – ответил он.

По его подсказке я подумал, что «уже» – это не более чем «еще», уставшее от постоянства.

– Вот именно, – тряхнул он стариной, как шевелюрой. – Потому что «еще» – это реальная перспектива для возомнившего о себе «уже».

Похожий на открывающую скобку совсем не музей не радовал незаконченностью, скобку хотелось закрыть для четности – или закруглить. В этом глядящем на меня сквозь колонны, словно сквозь пальцы, здании было что-то похожее на древний язык: его можно разве что выучить, но говорить на нем не получается – чувствуешь одно, а выговаривается другое, если и выговаривается. Не то чтобы противоположное – если бы! – а просто другое.

Мои плечи сами собой распрямились, как тогда, когда их еще не нужно было распрямлять: я подошел к моей любимой, единственной в своем роде Котлетной. Вспоминать хотелось, но было боязно: как только полностью вспомнишь, воспоминания закончатся, и тогда останешься на том же месте, с которого начал вспоминать, а самоуверенное «уже» превратится в «еще», но теперь уже бесперспективное.

И все же – не вспоминать не получалось, и ему это было по нраву. Я вспомнил: каждое утро, по пути в университет, я захожу сюда позавтракать, а по дороге обратно – пообедать или совсем уж поужинать. Не зайти в котлетную равносильно тому, чтобы не защитить диссертацию.

– Подождешь? – просил я.

Он усмехнулся, потому что мы только этим и занимались вот же столько лет, и мы вошли.

Из котлетной слышалось вполне ожидаемое:

– Умоляю, не умаляй моих достоинств!.. Не каждый еще только задумавший то, что тебе не по вкусу, даже, если угодно, нечто кажущееся тебе преступным, уже заслужил наказание.

– Еще бы! – прозвучал саркастический ответ. – Пусть еще как следует заслужит – ты к этому ведешь? А по мне: не каждый не задумавший – не заслуживает.

Я подмигнул:

– В конце концов, зачем нужна защита диссертации, если не будет котлетной? Равно как и всего остального.

Ему понравился мой вопрос, категорически заменивший ответ.

– К нашему с тобой вопросу, – удовлетворенно продолжил он, – это уже не только котлетная, но еще Распивочная, хотя ты – ненароком – и переставил бы местами «еще» и «уже». Видишь ли, переименовывают не потому, что изменилась суть, а именно потому, что суть – неизменна. Ты когда-нибудь видел, чтобы суть хотя бы на йоту изменилась?

Разумеется, этого быть не могло. Но вот чего только не было в моей котлетной! Если бы не полная кружка, я бы захлебнулся в обилии увиденных мною и замеченных в зеркальном отражении деталей – всего, чьи названия, словно на том, музейном языке, уже забылись, еще не успев вспомниться.

– А главное, – как будто всё остальное было менее главным, уверенно добавил, казалось мне, сидящий за одним из столов завсегдатай еще той, немыслимой, Распивочной, – главное – то, что романтично менять местами прошлое, настоящее и будущее оказывается уместнее, чем заурядно, но по правилам, переставлять шашки.

Молодой человек, в дальнем зеркале выглядящий восьмиклассником или студентом университета, вдумчиво прислушался.

– Среди многоцветных клеток этих подробностей, – пожаловались мы с ним, – я чувствую себя не осознающей свою ответственность шашкой, а растерянной, заблудившейся пешкой. Уж кто-кто, а вы-то знаете отличие в правилах моей любимой игры от путаных сложностей той, формально на нее похожей.

Завсегдатай со знакомым превосходством ответил, ничуть не обидевшись:

– Что ни говори – впрочем, ты сейчас на удивление молчишь – твоя искренняя неискренность для меня предпочтительнее столь, увы, распространенной неискренней искренности. Вот в чем твое главное достоинство, разве можно его умалить? Ты искренен во всем, особенно в том, что тщишься утаить за отсутствием деталей.

– А вот ты сам бы попробовал и понял бы – что может быть сложнее? – осознавая нашу с ним диаметральную правоту, взмахнул я рукой. – Только раскрыть то, что сами же скрываем за их обилием. Тогда зачем же они?

– Мы ищем в деталях подсказки, а ведь зря. Приятнее, но главное – заслуженнее всего то, чего не ждешь.

Я хотел расслабиться, но удалось лишь напрячься.

– Знаю, – сказал я, – еще как знаю, поэтому вынужден уже не ждать… Или – еще?

Завсегдатай отпил из полной кружки и то ли согласился, то ли возразил:

– Вынужден, но ждешь. Я бы ответил, что всё совершаемое из вынужденности или по необходимости можно квалифицировать как преступление – той или иной тяжести. Другой вопрос – перед кем. И чья тяжесть больше.

– А если необходимость так же сильна, как самое сильное желание? А если даже сильнее? И если желание становится необходимостью? А если острота необходимости возвышает ее до желания? Ты предлагаешь судить за то и другое? Тогда суди меня за мой приезд.

Он отстраненно продолжил:

– Так значит, наша встреча для тебя – наказание?

Площадь начиналась почти сразу, когда мы прошли под аркой, мимо кораблика, которому никак не удавалось сорваться в реку с напоминающего насест шпиля. Мне понравилось, что он обижается, но ответил я не снисходительно – тогда это и впрямь было бы наказанием, главным образом, для меня самого, – а так, как всегда ему отвечаю:

– Тебя нет без меня, верно? Далеко не только без меня, но мне важнее всего, что и без меня – тоже. Да и не «тоже» вовсе, а просто: тебя нет без меня.

– Я согласен, – кивнул он, и мне захотелось, чтобы кораблик сейчас сдвинулся со своего игольчатого насеста и вальяжно проплыл под неизменным моим мостом. – Согласен с точностью до наоборот, а это у нас с тобой высшая степень точности…

Он замолчал – мне, разумеется, хотелось, чтобы замолчал он ревниво, – он ревниво замолчал, понимая, что мне никогда недоставало его одного. И, к счастью – не к сожалению, а к счастью – я знаю о нем то же.

– Слушай, – отвлекая его, как маленького, спросил я, – в том твоем сливочном, пломбирном и молочном саду столько же летнего, сколько в этом дворце – зимнего. Согласен?

Он рассмеялся. Словно циркулем, обвел взглядом, влажным от дождливого смеха, брусчатую площадь, высоченный мраморный столб с чем-то вроде приглушенного согласного звука на конце. И неизменный во все времена года, невзирая на непрестанную смену «уже» и «еще», по-детски бирюзовый дворец, и рвущихся к своим собратьям или сосестрам в меру диких коней над аркой. Обвел и ветрено сверкнул повеселевшими глазами:

– Не говорил ли я тебе, что без имен и названий спокойнее? Имя изменчиво, а всё главное – наоборот.

Я переложил свой багаж в другую руку – все-таки тяжелый, как неподъемный камень, но не сдавать же его в камеру хранения, да и не отвечают они за сохранность…

За площадью серая река – вылитая туча – текла с мнимой державностью под надменно же задранными носами мостов.

– А моя, безносая, – пожаловался я, – теперь уж точно осталась с носом: совсем высохла на старости лет. По ней теперь не то что не пройти – не проплыть даже.

Прислушавшись, река послушно повесила нос неизменного моста, пропуская меня на противоположный берег, к университету, и прошептала, тихо – тише воды не прошепчешь:

– А что, разве я – не твоя?

И вздохнула ветром с залива.

–Не каждая река, через которую постоянно переходишь – своя, – сказал он, вздыхая не слышнее нашей с ним заносчивой, но покорной реки.

– Будет вам, – примирительно сказал я. – Ведь и не каждая, через которую только предстоит перейти – чужая.

Я остановился и посмотрел в сторону сада. Сел на одну из многочисленных скамеек на прямой, словно бы на минутку высохла речка, аллее, по обеим сторонам которой не обращали на меня внимания по-летнему сливочные статуи. Он, разумеется, перемахнул через решетчатую ограду и уселся рядом со мной – привычно, по-свойски, ему ли привыкать.

– Пробуешь сочинять стихи? – сочувственно и иронично улыбнулся он. Ему удается сочетать несочетаемое для других, я бы хотел научиться.

Пробую, но откуда им взяться этой ночью цвета смотрящих сквозь меня статуй? Откуда стихам взяться у меня, если все они – вокруг, и нет кроме них ничего, и мне уже ничего не остаётся и не достаётся. Вышли из берегов, разлились, перелились через гранит этой реки, этих речек и каналов, помогли кораблику сняться с якоря, пришпорили в меру диких медно-бронзовых коней, нахлынули на самые заоблачные шпили. Заглушающие навязчивую чужую мне музыку, подчиняющиеся только ритмичным правилам нашей игры, задающие, диктующие нам эти правила.

– Вот приеду сюда, к тебе, – с максимальной твердостью пообещал я, – и ты еще услышишь! Да-да, не уже услышишь, а именно – еще. Да и не расстанемся мы с тобой, мне ведь как раз предстоит девятый класс, куда же мы друг без друга?

Он знал, что я не выбросил на ветер ни единого слова: возможно, потому, что ветра в ту молочную ночь и не было вовсе, или потому, что не было не только ветра, но и слов.

Но главное – вот это и впрямь – главное: я сюда приехал. Приехал моим всё более скорым поездом, чтобы защищать диссертацию, – защищенную давным-давно, поэтому всего-то и оставалось – снова ехать, и снова защищать. «Тук-тук, что-то будет… Тик-так, что-то было… Да-да, будет, будет…»

– Ну вот, теперь и ты путаешь не только «еще» и «уже», но и повод с причиной, – снисходительно, по-дружески рассмеялся он, так громко, что никто, кроме меня, не услышал.

Я обнял его за плечи, а ведь за них попробуй, обними.

– А ты – причину с поводом? – упорно возразил я. – Я настаиваю на причине.

– Не опасайся веры, не бойся сомнения, – поспешил он напутствовать меня, пока защита еще не началась. – Если уж и остерегаться чего-то, так скорее – знания: в нем нет ни того, ни другого.

Мы пришли. Дверь моего факультета выходит на реку: она выходит туда постоянно, так же, как я – прихожу защищать мою диссертацию.

– Вот такие дела, – сказал он на никогда не происходящее прощание и, помогая мне открыть тяжелую университетскую дверь, вошел вместе со мной.

Я прислушался и даже улыбнулся. Игра на моей шашечной доске всё еще продолжалась, и я, вполне по правилам игры, хожу и хожу по прекрасным серым вертикалям и горизонталям, стараясь подольше не достичь последней. Ну, разве что розовый свет за спиной уже погасили… Или – еще? – чуть приглушили всего лишь.

– Да нет же, конечно! – скрипнул он старым паркетом, и я понял, что неожиданно дождался от него помощи. На что он заметил своим ветреным, чуть прохладным голосом, прежде чем повести меня по знакомому коридору:

– Не вешай нос, ты же видел – это есть кому сделать. Свет – уже и еще – освещает шашечную доску, иначе ты невольно нарушил бы правила…

Всего-навсего, – надо же, нашел, о чем печалиться, – всего-то навсего за тобою захлопнулась университетская дверь.

___________________________________________

Михаил Блехман – прозаик, публиковался в журналах «Крещатик», «Новый берег», «День и ночь», «Северная Аврора» и других, член Международной федерации русских писателей, живет в Монреале (Канада).

 

Сайт редактора



 

Наши друзья















 

 

Designed by Business wordpress themes and Joomla templates.